Перейти к публикации
Поиск в
  • Дополнительно...
Искать результаты, содержащие...
Искать результаты в...
Narrator

III. Сотвори себе врага

Рекомендованные сообщения

[1 Кассуса, 9:42 ВД] III. СОТВОРИ СЕБЕ ВРАГА

◈ Corypheus, Nightmare ◈

♛ Game-master (Dorian Pavus)

xbdIC9W.png   

» Вольная Марка ⌔ Туман, дождь, холодный ветер « 

 


 

«Прощайте врагов ваших – это лучший способ вывести их из себя.»
— Оскар Уайльд

 

Месть — одна из худших граней человеческой натуры. Не приносящая ничего, кроме сожалений, она всё-таки грызёт душу и приносит тайное и крайне низкое удовлетворение.

 

  • Like 2
  • ЪУЪ! 1

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость Corypheus

Никогда в своей жизни он не думал, что настанет тот момент, когда помолиться окажется некому.

Бог как концепция всегда представал в его восприятии существующим здесь и сейчас — таким, который не может исчезнуть, не оставив закономерно после себя пустого, мёртвого имени, ибо Бог — это то, что есть. Логически простой напрашивался вывод: если Он переставал существовать, то оставалось только гулко звенящее слово, лишённое всякого наполнения, а значит, после исчезновения своего Бог переставал быть Богом. Умирал — быть может, верно то слово употребить: смерть всё же разной бывает — он по себе это знал, он на себе недавно вновь это познал.

У него за глазами — зуд, как будто жук роет норы прямо в его голове, проникая внутрь и царапая остриями на хитине мозг; как будто кривой палец пролез в его череп и вгрызается в его мысли сломанным ногтем. Не дотянуться иголкой, чтобы почесать. Если он успокаивает свой разум, если очищает свою голову от мыслей, зуд увядает, но не прекращается, и даже ноты песен, стихи и счёт не дают облегчения.

Старший закрывает глаза. Это немного помогает, отвлекает, но не исцеляет. Что, кроме мести, могуще стать излеченьем души? Смиренье? Он не верил в то никогда, пусть даже и знал: от казни легче не станет.

Чувства извечно рождались в нём скоро, поспешно отчасти — и долго не угасали; вспыхнув однажды, гнев неутомимо пламенел изнутри ужасным пожаром, не нашедшим скорого поглощенья себе. Гнев — дарующий силы и порождение страсти, творящий из человека неразумного зверя, играючи и ненадёжно толкающий к опасности, к смерти; зажигающий кровь подобно заклинанью из тех, что ныне запретны. Гнев, рождённый всего пять дней назад, чрезмерно насыщенных чувствами, душить продолжал — даже недавний срыв не так сильно помог, как ему бы хотелось.

По крайней мере, он мог теперь сколько-нибудь внятно думать.

 

Он слишком хорошо себя знает — и понимает, что не найдёт успокоенья, покуда не совершит свою месть, пусть сознаёт: сам виновен в событиях миновавших дней. Почти он уверен: не стоило брать это всё под контроль — не стоило относиться лояльно; не стоило не давать себе тот выход, которого он желал, которого требовала его натура — гнилая от Скверны, насквозь из порока, из ярости, из негодованья, из гнева; не стоило играть со всеми неверными в Бога, который услышит, поймёт и примет таким, каков есть.

Он посмел забыть про паству свою, про единственно высшую ценность, последнее, что у него осталось, — и что получил?

Он посмел забыть про паству свою — и сам себя наказал. Но, что хуже, пострадала паства его.

Он слишком хорошо себя знает — и понимает, что погибнуть телом не в силах; уничтожение оболочки не так страшно отныне ему: всегда есть новая вариант, всегда есть вторая попытка — и куда опаснее привыкнуть к этой мысли, нежели разделить дух и плоть. Что страшного в смерти физической, коли во власти его возродиться, опять и опять воскресать? Временам Старший сознавал, насколько же далёк от человека; страх такой, плотской смерти почти им забыт.

 

Говорят, месть — вечная спутница гнева и его успокоение, ибо каждому человеку да полагается справедливое воздаяние за совершённое — награда или кара.

Говорят, месть — насмешливое творение человеческое воли, от коего нет власти взгляда отвести.

Говорят, люди страдают, пока полыхают гневом, а месть доставляет им наслаждение.

 

Мерзкий уже в самом начале своего зарождения, ничуть не сравнимый, как уверял Арулен, с тихо струящимся мёдом, гнев душил его, принося за собою не более, чем жажду мести. Старший словно мысленно жил в мщении — и являющееся порой представление доставляло ему удовольствие, а молить даровать душевного спокойствия и сил не сожрать своё сердце больше некого: на его отчаянные молитвы, какие позволить себе он уж не вправе, никто не ответит сейчас, как не отвечал все эти невыносимо, мучительно пустые годы. Ни единым звуком никто не давал понять, что находится рядом, ни единым божественным знаком никто не выдавал своего вечного и неизменного присутствия рядом.

Гнев отвратителен.

Мотивы, под влиянием которых добровольно причиняют вред и поступают несправедливо, отвратительны.

Один или многие пороки толкали на это; один или многие пороки делали человека несправедливым по отношению к объекту своего порока. Трус — по отношению к опасности, ибо под влиянием страха способен покинуть своих же товарищей в минуты опасности; праздный ленивец — к телесным наслаждениям, ко всему тому, что способствует его изнеженной лени; честолюбец — к вниманию и почестям; мстительный — к мести; а человек вспыльчивый, к коим он себя относил, поступает несправедливо под влиянием гнева.

Такова и несправедливость, обладающая силой, потому что человек несправедливый несправедлив в том, к чему он стремится.

Невоздержанный человек — животное по сути своей, не могущее высшей ценностью, разумом, обуздать якобы всегда низменные, какие-то точно бы лишние страсти, мутью ложившиеся на кристально чистую рациональность, будто присущую врождённо всякому. Столь многие об этом твердили, что голоса всех этих давно мёртвых людей порой звенели в его голове; говорили, что душа состоит из разумной, яростной и страстной частей и что править должно тем, у кого превалирует разумная; говорили, что высшее, совершенное состояние разума — мудрое бесстрастие.

Однако он понимал свои эмоции — и знал, почему на давнишнего мертвеца когда-то обратил взор свой Думат.

Раздражённый, запальчивый, но при этом не забывший про осторожность и здравый смысл, он как никогда готов начать охоту — и бросит ради этого все силы, но не позволит своей пастве узреть, во что превратиться способен во гневе; Самсон уже видел один раз — и не похоже, чтобы эта картина была сколько-нибудь приятна (не исключением одного нюанса) ему. Старший понимал: он готов совершить наказанье не ради того, кто совершил тот проступок, не ради драконьей матери из горных пещер, но во имя себя, ибо оно утолит его гневную душу; во имя своей ярости, невоздержанности, злобы.

Однако он понимал это — и принимал, не коря себя столь сильно, как мог бы.

 

— Это ведь называется опасностью, близость чего-нибудь страшного, — шепчет он одними губами. — Такова вражда и гнев людей, имеющих возможность причинить какое-нибудь зло: очевидно в таком случае, что они желают причинить его, так что близки к совершению его.

Он не продолжает, как мог бы продолжить чуть раньше; в молитву слова, что цитата, не обращает.

Нет того, кому помолиться бы он мог.

Нет того, у кого силы не пожрать своё сердце дать попросить бы он мог.

Нет того, у кого искать Божественный Свет, кроме как в себе самом.

Нет того, кто ему — Бог, кроме себя самого.

 

А ещё у него был план. Не совершенный, разумеется; кажется, он вовсе не умел придумывать такие планы, какие не имели бы явных мест, где что-то может пойти не так и сломаться окончательно, дав откровенно неожиданный результат, как оно случилось с Конклавом, но сейчас его состояние таково, что он желает максимальной безукоризненности, желает загнать в угол, желает не дать и малейшего шанса, желает полной власти над одной жизнью, желает ощутить её в своих руках и осознать, что выхода нет. Это чудовищно и отвратительно — он прекрасно знает об этом; это низко и мерзко — он прекрасно знает об этом, но не желает менять этот настрой.

По магическим вопросам, которые не мог решить самостоятельно, он привык обращаться к Кошмару; когда-то давно Сетий Амладарис на его месте не брезговал ничуть общением с обитателями Тени — и старался, насколько возможно, наладить с ними разумную связь. Стоило признать: в некоторых проблемах демоны и духи куда лучше запертых в телесных оболочках людей; впрочем, Старший не идеализировал и не полагал их вершиной совершенства.

Что вовсе совершенно может быть?

Логично предположить, что и сейчас первым путём решения в его голове стало обращение к Кошмару — и стыда за это Старший за собой не заметил. Если Кошмар — его союзник, то в чём проблема с ним поговорить? Как будто в этом есть что-то дурное или ненормальное. Та странная драконопоклонница сказала достаточно странных вещей, да и в целом Старший знал мало таких людей, которых убивали, но они не умирали; к тому же, совсем идиотом он не был и сознавал: за непритязательной человеческой оболочкой может скрываться что угодно.

Он сам такой же, в конце концов.

Как минимум он уверился в том, что та женщина — оборотень, иначе не смогла бы обратиться в ворону. Или ворона? Рассмотреть в тот момент он этого не успел, да и не то чтобы, должно быть, имелась некая принципиальная разница, чуть более крупной птицей она обернулась или нет. Предполагал он, что она вполне может быть одержимой или располагать духом-наставником: обыкновенно обременённые Теневой сущностью маги отличались колоссальными магическими способностями; Старший делает мысленную заметку о том, что не такая уж и дурная идея — подобрать Кальпернии аналогичного наставка. Дух Веры ей бы подошёл… Мысленная заметка уходит в разряд важных и срочных.

Старший снова злится. Он злится на себя, на свою слабость, на беспомощность, кою ненавидел более всего прочего, ибо что в его положении может быть ниже, смехотворнее, отвратительнее, ничтожнее, чем беспомощность — сколь угодно матерь драконов гнилая могла дразнить его тем, что не отыщет ответов, не понимая, что есть то, что похуже, чем просто не знать; злится на мать драконов, что трусливо решила напасть не на него — на его людей, коих наверняка погубить бы сумела; злится на тяжёлый разговор с Самсоном насчёт одиночного похода в Тень и за её пределы в дальнейшем: Бог не желает с собой никого брать, кроме Кошмара, Бог посмел отказаться от сопровожденья, категорично и окончательно решив, что эта забота ляжет только на плечи его, пусть сознавал, почему испытал то же его генерал; злится на собственную ярость, на гнев, и на страхи, и снова — на слабость, на неспособность.

 

Мучительно лириум, холодно-синий, впивается под череп раскалёнными иглами — единственный его способ, кроме крови, связаться с миром другим, где нет места боле ему. Где ещё ощутишь себя настолько чужим, как в мире духов бесплотных, где когда-то был господин? В том мире, который он оставил на бренное тело, был холоден, туманен, звонок дождём; здесь — глухо, зябко, весьма неприятно.

Не страшно, конечно — разве страшно быть может близ того, кто воплощенье Кошмара? Одна из лучших их совместных идей — ритуал, позволяющий Старшему дать Кошмару понять, что сейчас явится в Тень; одна из удобнейших способностей Кошмара — переносить его разум поближе к себе.

 

— Здравствуй, Кошмар, — он произносит негромко, ещё не видя, но зная, что древний демон — совсем рядом. — Я хотел с тобой поговорить, — начинает он, снизу вверх глядя на древнего демона в привычном своём, Скверном обличье. Сам Кошмар — не так уж привычен, коли сказать слово это можно по отношенью к тому, кто не так сильно к телам своим прикипает; не паук он теперь о многих глазах, не монстр бесформенный — что-то серое, довольно высокое, с красным наростом вместо лица. — Не столь давно кое-что произошло, и я желал бы попросить у тебя помощи в этом деле, коли ответишь согласием на моё предложенье.

 

Короткая вспышка — вновь их смерти перед глазами.

Он запомнил всё, что случилось. Каждое слово её, каждый взгляд, каждый жест, заклинанье — всё в памяти его отложилось так хорошо, как только могло. Немало желание мести способствует запоминанью.

 

— Я столкнулся с одной женщиной, выглядящей подобно человеку. Мне ведомо, что магия обличья многие принимать позволяет, да и после она доказала, что в её власти менять их, но не в том проблема моя, пусть даже полезно мне самому было бы таким мастерством овладеть, чтобы менять личины, не выбирая из двух, — голос его замедляется, точно слова он подбирает. Мелкая дрожь отчётливо пробегает по словам и по телу. — Тогда я с венатори ходил за драконами, но обнаружил не пламя во плоти, а её — ту, что их защищает, как матерь, — мгновенье тишины. Он вновь вспоминает, на кого так похожа обличьем, лицом, отношеньем к драконам была пещерная женщина. — Она подобна весьма странной драконопоклоннице, для которой, по всей видимости, является мировой тайной, прямо-таки загадкой самого бытия, что в мои времена поклонялись драконам и что мне ведома сила их крови. Не удивительно, что немногие ведают нынче про храмовых драконов, но мне лично совсем необычно осознавать, что про столь привычные вещи не все знают, пускай называют меня самого не иначе как слепым, неразумным, капризным дитя. Такое чувство у меня порой, что всякий встречный полагает себя умнее и осведомлённее всех прочих, особенно — меня самого… И порой меня пугает уровень образованности современных людей, — он качает головою осуждающе, как старый учитель, чьи ученики вновь подводили все ожидания, пусть знание в их головах должно быть иль было минуту назад, а ныне — сбежало чудом каким-то в далёкие дали. — Никогда бы не подумал, что ещё отыщется в этом мире тот, кому не известно, что мой Тевинтер поклонялся властителям неба. Разве всем не известно давно, что всяк, как бы ни было слово это мерзко, архидемон — то древний бог и буквально дракон, якобы лже, спящий в земле и заманивший своего жреца в Тень, в Град, что, говорят, был Золотой, покуда не ворвались мы туда? — Старший вздыхает, и в этом вздохе — всё разочарование этого мира, на кое вовсе его эмоциональная буря способна. — Впрочем, то лишь взгляд мой, но он и стал причиной, почему я ошибся — я полагал, что есть смысл с ней говорить: сам знаешь, как легко мой интерес пробудить, да и слова о том, что она умирала не столь уж давно, но ныне — воскресла, никак не могли не привлечь вниманья. Теперь сознаю, что был не прав.

 

Признать свою ошибку — тяжело, но необходимо.

Старший постепенно переходит к сути:

— Более того, она не просто воскресла, но, по всей вероятности, ведает, как общаться с драконами на уровне том, который в мои времена не был известен, к сожаленью. И отчего-то она искренне разозлилась на то, у моей дорогой Рубигинозы есть имя… интонация идёт на спад к концу предложенья, а Старший — хмурится в задумчивости. Его философии, его убеждениям, его вере в святость имени последующие действия матери драконов категорически противоречили. — Давно не встречал такой слепой ярости в ответ на обыкновенное дело. Неужто не всем очевидно, что все имеют право на имя? Что не названо, так существует разве? Но то — философский больше вопрос, какой мы обсудить можем снова, как при первой же встрече, коли проявишь ты к тому интерес, — он кивает, давая понять, что сейчас — не заставлять давать срочный ответ и что это — скорее риторическое. — На мой взгляд, интерес большой представляет то, как именно она спрятала драконов тогда. Как смогла им это приказать — не думаю, что она пользуется магией крови для этого, не тот характер, судя по реакции на более обыденные вещи. Быть может, я ошибаюсь, но даже если ошибаюсь, то мне по-прежнему безмерно любопытно. Она говорила: «Цель моя, что исполняю я уже не первый год, — защита и спасенье древней крови мира, которую смертные так жаждут истребить». Логично ли сделать вывод, что за столько лет у неё явно появился… метод работы с теми, кто не использует привычную речь? Отчего так вышло, что именно она стала защищать драконов? Почему они не сожрали её? В мои времена всё-таки существовало полноценное поклонение, многие люди приносили великие подношения Богам, но она-то — одна. Как происходит общенье тогда? — невольно он повторяет немного иными вопрос, что мучил его столько дней. Насколько возможно тебя попросить не только найти, но и пожрать всю память её? Полагаю, там много окажется занимательного.

 

Он всегда знал, что однажды интерес ко всему его и погубит. И вот же оно.

 

— И мне любопытно без меры, как вышло так, что я умудрился поставить магические щиты, проверял их целостность неоднократно за время пути, но ей удалось проломить их проклятьем своим, сделав… ничего ради этого? — Старший хмыкает с сомнением. — Я точно не успокоюсь, пока не пойму, в чём была брешь защиты моей. Мне нужна помощь и в этом. Мне нужно знать, где я ошибся: такого допустить я не пожелаю. Что это было за заклинанье — тоже вопрос. Или коль жизни наши — история, то можно назвать это дырою в сюжете?

 

Недолго Старший молчит, осмыслить всё сказанное позволяя.

 

— Коли то необходимо, я покажу тебе фрагмент этой памяти: мой разум открыт сейчас для тебя. Я желаю её вновь отыскать, — он гневно ладони сжимает, и когти впиваются в плоть, но это — не больно. — Но говорить боле не намерен нисколько: не для этого сейчас она мне нужна. Я желаю ей боли, страданья, кошмара и смерти, но мне не известно, где отыскать — потому к тебе обращаюсь сейчас. Помоги мне. Прошу.

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

- Я ждал тебя. – прошуршал он сотней голосов всех тех, кто пал его жертвой за последние дни, чьи страхи и ужасы ещё грели его существо, напитывая силой. Он обернулся к Корифею, который был для него сейчас так мал, что приходилось опускать вниз лишенную лица голову, увенчанную огромными рогами, срастающимися там, где должно было располагаться лицо, крючковатыми пальцами. Пальцы придерживали кровавую массу из бордовых извилин, вен и тонких капилляров, подрагивающих порою. 

- С женщиной? О, поздравляю… Любовь прекрасное чувство. – постарался он перебить своего гостя, но разве уж была тому возможность…

Старший говорил. И говорил он много, вдохновенно. Его грызли эмоции, съедали чувства вины, непонимания, злости, гнева, ярости, мести. О, если бы только не опасались демоны Апокрифа, так слетелись на этот зов сюда, не взирая даже на то, что брать в этом существе было для них, пожалуй, нечего. 

- Должно быть женщина эта задела тебя за живое, если конечно внутри оно осталось. Видимо то немногое, что осталось, теперь кровоточит. Ранить Старшего так глубоко… очень интересно.- хмыкнул демон, рукою длинной и жилистой снимая с полки паутины, рассматривая тонкий строй книг, на коих можно было б прочитать слова. –  Её слова, должно быть, были для тебя неприятны. Её действия – катастрофичны. Я почти чувствую, как тебя пожирает ненависть. Если бы в твоей душе имелся интерес кому-то в Тени, то сюда давно бы слетелись все, предлагая услуги свои. Опасно… Тебе бы стоило держать эмоции в узде. Они не сделают ни месть твою, ни правосудие ещё ближе. Выгоранию скорее поспособствуют… 

Тонкое тело Кошмара двинулось вперед, пальцем тронув книги, что, отсыревшие, с противным звуком отзывались влажным шуршанием, подобным шуршанию опавшей осенней листвы, прибитой дождем, подгнивающей. Тонкие ноги его остановились рядом с Корифеем и гладкое, лишенное всего тело опустилось вниз, присев на поваленный стелажь. Кошмар подпер подобие подбородка пальца словно смотря мясистым своим лицом на Корифея.

- Образование нынче не в части. Уж явно не то, что ты ожидал бы увидеть. Магов учат какой-то ерунде, почитанию Церкви, Создателя, покорности и добродетели, послушанию, да паре заклинаний. А между тем лишь в непослушании рождается вся сила, все новые идеи и пути. Как, предположим, можно разобраться в строении существ, не вскрыв ни одного тела? Половина из них провалится, едва войдя в Тень для Истязания. Слышал о таком? Они прикармливают демона, зовут его для того, чтобы опробовать возможности нового мага или магессы. Их вталкивают сюда лириумом, бедняг… И заставляют бродить по Тени, ища выход. И если не найти его, то меч найдет их горло или грудь там, где обещали безопасность. Глупая растрата ресурсов. И это я не только про лириум! А после они называют венатори злодеями… Как поступают они? 

Кошмар нахмурился, скрестив серые свои руки на груди и откинувшись немного назад. Любопытные демоны сбегались ближе, однако не решались подойти ближе, чем длинна руки нового облика здешнего хозяина. Уж слишком часто огромный демон любил поживиться от скуки своими собратьями, если так вообще можно было назвать остальных обитателей Тени.

- Коли её убивали уже раз, так значит было за что. Разве то тебе не повод не говорить с такими… элементами? Хотя, в прочем, и вправду интересно, как может существо смертное внезапно погибнуть, а после обрести жизнь новую. Тут и я заинтересовался бы, пожалуй. Весьма занятно! На памяти моей таких созданий в мире не так много, да и на то нужно не просто желание восстать из мёртвых.

Он наклонил рогатую свою голову, пока крючковатые пальцы, закрывающие лицо, аккуратно простучали с чавканьем по мозгообразному лицу. Кошмару нравилось, когда его просили о помощи. Кошмару нравилось, когда его просил о помощи Корифей. Он испытывал в его бессилии какое-то странное наслаждение, сравнимое только с ужасами, что видят по ночам смертные. И когда это бессилие доходило до крайней точки, он наконец обращался за помощью… Совсем как тогда, войдя впервые в Тень в его затхлый Апокриф, ища поддержки давно исчезнувшего друга.

- Я окажу тебе услугу, раз ты так просишь, Старший. Мне будет интересно вскрыть Память. – он не стал уточнять, чью память он хотел больше. Корифей не видел снов, а значит разум его был всё рано что запертым для демона. Но раз теперь он сам предлагает взглянуть подробнее…

Тонкие пальцы Кошмары потянулись к голове Старшего, касаясь его лба, как-будто жаждали начертить на нём какой-то знак. И Тень померкла, испаряясь. Растворялись вокруг демоны, закрывались черным дымом пейзажи Апокрифа, а в глазах стало так темно, что даже собственной ладони не видеть. 

 

Он встал на том балконе, откуда обычно вещают свои мысли те, кто призван вести “заблудших” к вечной жизни в Златом Граде. О наивные глупцы. Сейчас он возвышается так же статно, как изваяние невесты ложного бога позади себя. Он обращает свою голову вниз, касаясь длинными жилистыми пальцами перил и всматривается в то, что творится ярусом ниже, где стоит обоженый огнем дракона алтарь. Запах гари бьет. Запах гари и крови.

- Подумать только… – холодно произносит он голосом томным и глубоким – Сколько нежности проявляется к одному лишь генералу… Как благородный альтрус докатился до подобного. Но в этом явно что-то есть. 

Мышцы ног его напряглись, когда он двинулся вниз по лестнице, в обход этой картины. Поцелуй ко лбу, столько слов… 

- Думаю, они гордились бы... тобой. Если бы знали.

- Ооооо… Скажи, гордились бы, Старший?  Я чувствую запах сожаления. Интересно, и вправду… О чём способен жалеть храмовник?

Он наблюдает за руками, склоняя голову на бок.

- Коленопреклоненным ему стоять подходит больше, это факт. Тебе стоило бы оставить ему именно эту позицию. Он ведь привык так. Этому его учили долгие годы. Этому его учили подворотни Киркволла. Разве нет? – он смотрит внимательно за их движениями, он следит за каждым словом, спускаясь медленно и важно. Ему приходится обернуться, чтобы вытянуть ладонь у края лестницы и остановить спешащего следом Корифея. Он держит его на расстоянии, рассматривает то, как изменился теперь в этом воспоминании он. Теперь пред ним не эмиссар тронутых, извращенных скверной созданий. Почти человек! Почти смертный. Теперь он был ещё меньше, чем в Апокрифе, пусть и Кошмар принял размер другой. – Тебя тревожит то, что я могу увидеть после? Или услышать…?

- Я знаю твои мысли, meus ruber generalis.

- Посмотрим...

  • Like 2

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость Corypheus

Трёх вещей избегает человек: постыдного, вредного и доставляющего страдание.

 

Стыд он ведал и испытывал не раз за жизни три свои.

Стыд он ведал и испытывал — такой, что раскалывает череп от мучений вспоминанья; такой, что лучше бы отрезать себе кровавым ножом язык, лишь бы никогда не произнести слов, что намекнуть способны на ужасное паденье; такой, что ни уста, ни мысли не чисты; такой, что небесная железная плита давит тяжело до того, что уж лучше бы преломились уже члены и вошли костьми своими в самое сердце; такой, что оставалось лишь молиться и что нет малейшего шанса бросать ладан в огонь над божественным венком, возложенным на истерзанное тело переживаний.

Вот только помолиться — некому.

Молитва была всегда тем местом, тем состоянием, где нет стыда, ибо столь интимный ритуал — действо, роль, маска, сакральное — не могущ заводить в страдание — только следовать через него к возвышению, но теперь прежних молитв в его жизни не осталось, а новые ещё не сформированы; Самсон предлагал однажды молиться самому себе, и эта мысль не казалась уже настолько дурной, как сейчас. Старший мерно грызёт своё сердце — свою совесть саму. Что вовсе может быть острей стыда, извечно связанного с другими, с социумом самим? Ярость, быть может? Отчаяние или печаль? Вина? Беспомощность, возможно, или скорбь? Нет, не они; уверен Старший — мало что хуже способно быть, да и не в действии стыд сокрыт — а в том, что видят; человек испытывает стыд тем скорее, чем публичнее оказывается рядом.

А рядом — древний демон, что намерен срамные воспоминания подсмотреть.

Какой кошмар. Или Кошмар?

 

В его времена бы за такое повесили, переломав бы шею верёвкой.

Быть может, и поглумились бы над телом — никто не прочитал бы формул над ним, никто не вырезал бы на погребальной статуэтке заклинаний, никто не положил бы на руки его сердоликовое сердце, никто не сжёг бы травяные фигурки и восковых чудовищ в погребальном костре, никто не произнёс бы молитв, что очистят от грехов, и злобы, и дурных намерений, чтобы Боги сумели пребывать в мире с умершим и не ощущали бы стыда за него, никто не возложил в огонь от его лица ладан, никто не очистил бы тело пред пламенем всеочищающей содой, никто не сохранил бы имени его, чтобы не ждала душу в посмертии ужасная судьба, никто не надел бы на его шею полосу из тонкого виссона, на коей начертаны чернилами древние заклинания-молитвы, никто не сплёл бы венков из анемона, асфодила и фиалки, никто не поставил бы около дома своего кипарисовую ветвь, никто не погасил бы в молоке белой коровы факелы, никто не поднёс бы блюда с розами, никто не вложил бы в мёртвые, холодные руки розмарин.

Что отвратнее может быть, чем совершить подобный грех над мертвецом? Что порочнее может быть, чем осквернить того, чья душа отныне и навек разделена с плотью, где дышала и жила? Что мрачнее, чем расколоть мёртвому череп, отрубить ему голову, очистить рот его от языка, вытащить через нос содержимое черепа его, обращённое в гадкую слизь, лишить глаз? Лишь отвращение испытать можно к осквернителям.

Старший оставался жрецом — он навсегда останется таковым, что бы с ним ни происходило. Страх перед смертью теперь изменён, пусть где-то в глубине души, Скверной насквозь, бессмертной, он опасался, что одна потеря тела действительно вдруг однажды станет той самой смертью, какая навсегда, какая без возврата в телесный мир, Тени обратный; страх перед смертью теперь изменён, и точно знал он, с каким страхом, с каким предчувствием беды встретил третью свою жизнь. Ему до сих пор есть, что терять — есть, куда падать, и есть, как умирать.

Хорошо, что сейчас не твои времена, правда?

 

Никто и никогда не посмел бы спросить, от чего же бледен он, и уточнить потом, что краснеть-то не способен.

Старший — алый от стыда; не сразу он ощущает, что облик его теперь — сменён, что лицо, не пронзённое красным лириумом, сковывающим мимику, насквозь, — стыдом и ужасом искажено. Брови сведены, а взгляд — опущен; свои глаза, блестящие от страха, он прячет, опасаясь знать, что Кошмар, его стыдя, избегает даже глянуть, с презреньем отвернулся, как если б вдруг Старший прекратил существовать — как если б вдруг потерял себя и умер символично.

Арулен говорил, что есть такой стыд, какой представляет собой некоторого рода страдание или смущение по поводу зол, настоящих, прошедших или будущих, которые, как представляется, влекут за собою бесчестье; и есть такой стыд, какой является представлением о бесчестии, имеет в виду именно бесчестие, а не его последствия. Стыд вызывают не только те события, что происходят сейчас, но и те, что вызваны воспоминаниями или предвосхищением будущего события.

В Тени нет времени — и нельзя никак увериться, что открывшееся перед глазами — то, что было, а не будет.

Но он-то знает сам себя и то, что в памяти хранит.

Старший страшится посмотреть, да и без того он помнит эту церковь, помнит дождь и долгий разговор. Он помнит близость, какой давно уже не ведали его душа и тело, магии дыханье, разгорячённый шёпот, рычанье, боль и кровь, укусы, что на шее и губах, звон лириума в них обоих, камень под спиною, жар, огонь, свой стыд, свой страх и нежеланье думать о грехе, какому не нашлось б прощенья в минувшую эпоху, но какой отныне ничуть не странен, не порочен. Он помнит всё — и разговор неровный, свою молитву без ответа, жажду знака, глухую пустоту внутри, кошмар пред новой жизнью, осознанье смерти, последние мгновенья бытия, желанье голову поднять — опять, ибо упасть — не смел и не посмеет, пусть ноги не держали в полной мере.

Он не забыл и не посмеет, ведь это было всё на самом деле.

 

— Прекрати! — он взмахивает рукой и срывается на беспомощный, отчаянный крик, не думая ничуть, что перед ним — один из могущественнейших властителей Тени. — Это та часть моей личной жизни, какую я не имею желанья обнажать. То, что тебе должно быть интересно, лежит раньше этих воспоминаний. Должен сказать, — голос его, наконец, теряет гнев, но всё ещё дрожит, как и поднятая для привлечения внимания ладонь, — что подсматривать — то неприлично. Стыдно и тревожно тебе должно быть, друг мой, и от того, что ты увидишь, и от того, что ты услышишь.

 

Говорят, для сильной личности испытать несправедливость постыднее, чем причинить её кому-либо; Фармакий полагал обратное: потерпеть несправедливость — меньшее зло. Если человек есть мера всех вещей, то и произвол — в его власти; с другой же стороны, Критес утверждал, что справедливость кроется в том, чтобы делать то, что нужно. Желание нарушить закон уже достойно осуждения — не только лишь само преступленье; добро же состоит в том, чтобы и не совершать несправедливость, и не желать её совершить.

Справедливо ли то, что Кошмар залез не в ту часть памяти, какую Старший предлагал ему прочесть? Справедливо ли то, что решил коснуться постыдного и запретного, такого, какое не должно обсуждать? Справедливо ли вмешиваться в практически мистерию — сакральное, не сопровождённое гласом трубы?

Старший — откровенно злится, полыхает настолько ярко, что мог бы приманить демонов в числе огромном на себя, заинтересуйся хоть один возможностью вселиться в Скверну, и жук скребётся сильнее за глазами; Старший — откровенно злится и стыдится. Он не выбирал переживать этот наплыв, он не выбирал свои переживания; то не добродетели, то — пламенные страсти, телесные насквозь.

Всё, что ему оставалось, — смирить порыв души и переждать.

 

— Я не думаю, что моя семья смогла бы смотреть без страха и омерзения на меня, — негромко признаётся он, чуть погодя, как другу старому, какому не опасно поведать свои страсти и печали. — Давным-давно, ещё в той жизни, я обещал Сесилии вернуться, но что в итоге? Кто вернуться к ней бы мог? Кто явился вместе с Думатовым огнём? Кто Скверну им принёс? Тевинтер лёг в пожаре и тьме, приняв чужую веру, а я — чудовище с лицом её супруга, дрогнул он. — Но, что хуже, я понял, почему так оно произошло.

 

Старший закрывает лицо ладонями устало.

Он сам такой же. Он сам — предатель. Уста его в движенье приводились злобными словами, нечестья в нём — не счесть, а злонамеренья к Богам — быть может, слишком много.

Он чрезмерно много размышлял, какой могла бы встреча его быть с семьёй, но не знал, что она была.

И лучше бы остаться в неведении.

 

— А что насчёт Самсона, — смягчается его голос сразу, — то, коли ты желаешь услышать моё мнение, то я смею полагать, что он сожалеет не только о лириуме, как и сказал мне тогда. О поражениях — весьма заметно было по нему, как самоуверенность упала после того удара, что нанёс нам Тевинтер недавно, и не сказать, чтобы мне не было неприятно получить так по лицу, равно как и всему нашему командованию. О смертях, я полагаю, своих солдат. О беспомощности и неспособности сделать хоть что-то.

«Как и я».

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

- Стыдно? Тревожно? Демону из Тени? Побойся бога… кого ты там вспоминаешь обычно? Ах да, совсем забыл! Как жалко это выглядит… смотреть на молитву того, кто обращает её в пустоту. – спокойно произнес он, совсем не обращая внимания на возмущение того, кто вошел с ним в эту часть воспоминаний. – Ну что я мог услышать тут ещё более интересного? Не уж то думаешь ты, что ради этих сплетений тел пришел сюда я. Нет, мой “добрый друг”. Здесь меня интересует совсем иное. Хочу я видеть то, от чего ты так эмоционально отзываешься о той, что растревожила твоё пропитанное скверной сердце. Хотя, сейчас так о тебе не скажешь явно. Тебе идет и этот лик.

Кошмар переступал через сваленные, обгорелые балки, длинными ногами, стараясь не обращать внимания на звуки, заполнившие храм, улетающие под остатки от свода, гуляющие там. Даже дыхание было таким громким, что могло бы пробудить и мёртвого. Но Кошмар делал вид, что не слышит ничего. Он делал вид, что рядом раз за разом циклично не повторяется один и тот же сюжет. 

- Не знаешь.

И всё повторялось снова и снова, словно позорная картина, должная напомнить о падении.

- Скольких, интересно, сам Корифей Хора Тишины отправлял на казнь и позор за подобное? Как быстро меняются мнения тех, кто становится так одинок, как ты. Отчаяние доходит до предела, я вижу это… Должно быть всё, что случилось ранее, действительно тревожит тебя так сильно. 

Демон обернулся, будто бы смиряя взглядом Корифея. 

- Людей спасти своих ты не сумел. Теряешь хладнокровие, теряешь разум, поступаешь опрометчиво. Даешь чрезмерную уж волю чувствам, когда показывать ты должен силу. И точно так же, как стыдится, как сожалеет о потерях твой генерал, и ты в пучину эту опускаешься. Не удивительно, что вы нашли друг друга в похожем горе. Не удивительно, что в объятиях друг друга вы находили утешение. Подальше от посторонних глаз! Ведь не покажешь остальным, какой позор терзает изнутри, какое горе! Бессилием наполнены все твои действия… И всё, что здесь было произнесено, лишь подтверждает это отчаяние. И это по душе мне.

Он плавно шествовал по залу, не оборачиваясь на тех, кто в порочной своей страсти сплелись на алтаре, не слыша и не видя ничего вокруг, кроме глаз друг друга, кроме плоти, крови. Не чувствовали они ничего, кроме крови, звона лириума красного и пыли вперемешку с гарью разрушенного храма Бога без языка и лика. Бога, что отринул этот мир, по словам смертной. Смертной, что считают то магом, то умалишенной, то святой… Слова её подхватывают, выворачивают и несут, подобно сладкой песне, словно горящее знамя. Оно пылает огнем “праведным”. И пламя это сожжет любых, кто встанет на пути поющих. 

Как иронично, что тоже пламя поглотило и дом этот, предназначенный Создателю и его невесте. 

Он медленно выходит из дверей церкви, касаясь пальцами дерева повисшей створки. Его пальцы оставляют черный след, задымившийся, будто бы рука его была металлом раскаленным.

 

Он ступал через кромешную тьму, в которой лишь один он и видел куда идти. И мимо проносился шепот, давным давно слышанный, давным давно забытый. Шепот тысячи и тысяч голосов, картины тысячи и тысяч дней, прошедших и затертых временем… 

- Сетий, смотри!

- Я слышу тебя, дитя!

- Кем бы ты ни был, я тебя не боюсь!

- Любимый, что-то не так…?

- О, Корифей! Я принес…

- Тебе придется сразиться со всеми нами. Когда мы этого захотим!

- Послушай, сын мой…

- Ты так устал, что валишься с ног…

- Вольная Марка уже шестьсот лет как существует отдельно от Империи.

- Говори же со мною, мой Корифей Тишины! 

Они всплывали и исчезали вновь, они вспыхивали ярким смехом или криком, и снова угасали, чтобы погрузить во тьму заново.

Лишь отблеск его белого тела мог указывать путь. Кошмар вырастал и становился больше, когда темнота наконец расступилась, и перед ликом Старшего обнажились желтые и рыжие скалы, освещенные тусклым днём, не могущим пробиться сквозь плотные тучи. Грозно шумело море, заглушая голоса венатори, но не заглушив голоса Кошмара.

- Так это здесь ты встретился с той женщиной? Покажи мне. 

  • Like 2

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость Corypheus

Тебе идёт и этот лик.

На мгновенье Старший замирает.

— Спасибо, — он вдруг говорит. — Было бы неплохо как-то этот облик за собою закрепить: мне тоже он по нраву.

 

Кажется, слова про пустую молитву его уже не задевали столь болезненно, мучительно, ненормально сильно, как Корифея, или, по крайней мере, Старший того не показал; впрочем, он догадывался, насколько резко хуже может стать, когда бессмысленные, безответные молитвы начнут возносить ему, новому Богу, впереди которого бежит лишь красный ужас нынешнего дня. Слепой, немой, оглохший Бог…

И это — самый страшный его кошмар.

Свои страхи он отлично знал — и помнил, кто рядом был сейчас. Никогда нельзя забывать о сущности своих союзников; прозвучать то может несколько предвзято, но особенно стоит быть настороже с теми, перед кем открыт.

 

Кошмар прав — он это признаёт в молчании, в мыслях своих, избыточно громких сейчас. Он сам свою память открыл; он сам всё это позволил увидеть и ощутить — и стоило бы ярость свою сколько-нибудь смирить, если бы демон не лез туда, где его не ждали. Уж точно не желал он слышать комментариев касательно чувств своих, какие не относились к матери драконов: пошли они за ней, в конце концов, а не погружались в рассуждения о том, как одиноко ощущал себя в тот вечер Корифей, когда пошёл молиться, какое горе его душило.

Но всё-таки — Кошмар прав. Сложно, пожалуй, быть не правым, когда все чувства — на виду.

— Ты говоришь про посторонние глаза, а сам подсматриваешь, — ворчит он едва слышно — и идёт к дверям за ним.

Боль сближает — урок он этот уяснил.

 

Сетий, смотри!

Невозможно лицо и голос не узнать.

Её волосы — отнюдь не золото завитое; её глаза — совсем не изумруд; её лицо — не то, какое у жены, с которой он провёл сорок шесть лет мирной жизни с шестью детьми и страшною утратой.

Её имя — не Сесилия Долере, что стала вскорости Амладарис.

Её зовут Ананке Агепия, и она никогда не станет его женой, потому что ему, альтусу и сомниари, нельзя взять женою лаэтанку во втором поколении, каким бы талантливым магом она ни была, какой бы восхитительной она ни была, как бы ни говорила о звёздах, лёжа сейчас рядом с ним здесь, под ночным небом среди по-летнему благоухающей травы средь стрекотания цикад.

Она показывает на небо — и рассказывает, каждый раз начиная утверждение словами λέγω ὅτι, про трактат Автолика, тот самый, про движущуюся сферу, который он бережно сохранил в своей памяти дословно; именно от Ананке он вовсе впервые слышит про те двенадцать геометрических теорем, имеющих астрономическое приложение, именно с ней обсуждает сферу, равномерно вращающуюся вокруг одной из своих осей и при этом в большинстве теорем рассечённую неподвижной плоскостью. В том ведь суть сферической астрономии, где сфера есть небесная сфера, которую можно наблюдать с нашей земли, расположена в центре, а рассекающая плоскость — это плоскость горизонта, разделяющая небесную сферу на две части: зримую и незримую.

Говорят, первая любовь — извечно последняя; говорят, первая любовь — истинная и самая искренняя из всех, какие доведётся после в жизни пережить. Сетий Амладарис никогда не разделял этого взгляда.

Её зовут Ананке Агепия, и она никогда не узнает о его чувствах.

Смотри на звёзды, Сетий. Смотри же в тишине.

 

Я слышу тебя, дитя!

Он принёс жертвы — столь многие, что порой казалось: не хватит времени, чтобы всех назвать по именам, как заслуживает того всякий, что существовал; он принёс жертвы, он принёс жертвы на алтарь своего паденья — и смел теперь воспарить над землёй, где господства верного боле нет, где установить его должно в кратчайший срок.

Многие умрут. Многие пострадают. Многие проклянут его. Многие изменятся необратимо.

Корифей глядит на своё прекрасное творение — и сознаёт, в чём кроется подлинная мощь.

Её сознание — скрипит, как железо, брошенное надолго в воду; её сознание — нестерпимо красное, связанное с ним уже не только Скверной и алым камнем.

В ней — часть его души.

Рубигиноза,шепчет он. Таково её Имя.

Теперь она существует.

Теперь он слышит её — своё дитя.

 

Кем бы ты ни был, я тебя не боюсь!

Если это — его Бог, то каков тогда он сам? О, Тот, Кто Очищает Рты, не смотри на меня такими глазами. Встань на ноги и иди, и пусть уподобишься Ты существам, какие никогда не умирают, какие не знают зла…

Горячая змея грызёт под кожей; когти скрипят о чешую.

Глаза его Бога — черны и злы.

Существами, какие никогда не умирают. Какие не знают зла…

Существами, какие не вызывают страха никогда.

 

Любимый, что-то не так…?

Сетий смотрит — но так, как будто бы находится где-то совсем не здесь, как оно всё чаще и чаще случилось в последнее время; Сесилия, конечно, это замечает — теперь она снова замечала, если с ним что-то происходило, но голос её — звенит от дрожи, от усталости, от раздражения, от боли. Они слишком много пережили вместе; хлебнули уже такого, чего никому из людей не пожелаешь, как бы ни была сильна к ним ненависть.

Сетий смотрит — и молчит. Он не знает, что ей отвечать. Год прошёл, а он…

Такой слабый.

Такой беспомощный.

Такой бессмысленный.

 

О, Корифей! Я принёс…

Извитой змей поднимал главу свою, а меч — искрился ярче с каждым днём.

Я есть Бог, который сотворил сам себя; который сделал так, чтобы его Имя стало Божественным. Я есть творец Имени своего, я владею душою своею и буду говорить вам всем. Да будет на то воля моя: пускай же падут ниц предо мной те, которые хотят помешать мне своими руками и противостоять мне силой своей. Я прошёл по дорогам своим, и я достиг тех мест, где обитают Божественные существа, и речь моя, обращённая к вам, исполнена силы, ибо познал я великое могущество. Я пришёл, чтобы осветить тьму, которую я же сам и поднял своими руками и которую теперь обращаю в Свет и сияние. Я возвышаю тех, кто был в слезах и кто скрывал свои лица и превращался в ничтожество.

И вот они подняли глаза свои на меня.

Они пришли ко мне, они низко склонились предо мною, они приветствовали меня, они принесли мне подношение.

Когда я возвышусь, то дам Ответ. Я буду вашим Светом.

Сфера зеленью искрится под когтистою рукою.

 

Тебе придется сразиться со всеми нами. Когда мы этого захотим!

…кошмары — многолики. Он отгоняет их подальше, прочь.

 

Послушай, сын мой…

Сетию — двенадцать.

Его руки — в трёх глубоких и множестве мелких порезов.

Он раньше никогда не пользовался магией крови.

Отец говорит, что в том смысл магии крови — должно быть больно. Затем Сетий скажет то и своим детям.

 

Ты так устал, что валишься с ног…

Эта усталость не позволяет стоять ему прямо — так, как положено, но он заставляет себя. Посох, прочное чёрное дерево под ладонями, искрится; переливаются чёрные бриллианты в глазах резного дракона — он смотрит внимательно, как бы осуждающе, и Корифей, стоящий во главе теперь не только Звёздного Синода, что боле не взирал на Тевинтер с недосягаемых высот, как было верно, единственно достойно, отводит взгляд, не выдержав.

В голове его Поёт Думат, и собственная речь, скорее заклинанье, ибо всё реже говорил словами он с людьми, — не заглушает Шёпот Тишины.

Бог недоволен. Нужно торопиться. Он обязан — иначе что за жрец таков?

Алтарь пред ним — драконья статуя, резно-монолитная, покрытая шипами, что алкают крови; острейшие их грани густо её блестят, но им всё мало, пусть даже плоть — та, мёртвая, что под ногами, принадлежала тем, кто с Тенью тесно связан. В них билась сама магия — в потомках эльфов древности седых времён, а потому принёс их в жертву он.

К груди он прижимает свои душу и израненные руки — совсем уж нет на них живого места после многих ран.

— Позволь мне небо пересечь, — едва хватает сил на шёпот, что к заклинанью отношенья не имел. — Позволь мне колени преклонить перед Сиянием из Тени. Позволь мне ввысь подняться.

 

Вольная Марка уже шестьсот лет как существует отдельно от Империи.

То было похоже на земли гномов — пустынные, каменистые, занесённые песком, ущелья и хребты; и башня — странная, сильная, противная, чудо архитектуры, воздвигнутое на магии и крови, сковавшее его тоскливым тревожным полусном, полным звуков и шёпотков, криков и взываний, обрывков чувств и мыслей; и сами гномы — он слышал голоса их, пока дремал, он слышал голоса многих существ — и таких же, как он, и лишь уподобившихся.

Их когти, их лапы, их клинки — трогают, касаются, сжимают, гладят, сминают, рвут, требуют, терзают, а Думат — Молчит, не Слыша отчаянных взываний; Корифей захлёбывается, но обещает себе не утонуть в едином вопле, в одном наплыве, в громоздкой той волне, против которой он — ничто.

Должны понять все они: никакой он им не Бог и не Господин, не архидемон, не обезображенный и агонизирующий Дракон-Бог, не тот, кто поведёт, пусть даже Слышит он — совсем как Бог, такой же, как они.

Осквернённый.

Изуродованный.

Давший жизнь.

Кровь на его сухих губах.

Корифей не смеет закрываться, взгляд хоть как-то отводить — он смотрит в ужасе, в восторге.

Братья падают ему в ноги, тянут на себя; многого стоит не упасть.

Люби их.

Ты такой же.

Сетий Амладарис внутри смотрит на руки-лапы.

Нет, это не...

Бездна общей мысли поглощает.

НЕТ, ЭТО НЕ...

Корифей воет от ужаса и боли — и ему подчиняются.

Он слышит всякое взыванье; он теперь везде.

Только не... Нет же...

Утягивает.

Он рычит беззлобно, когда кусают за лицо в порыве страсти и восторга.

Они решили, что он их Бог, но он противился.

Где Думат?

Что с Ним?

«Думат», — он шепчет для себя.

Толпа восторженно верещит, кричит почти в религиозном экстазе, орёт во славу Бога своего, вопит до хрипа, завывает зверями, клокочет радостно, смеётся по-гиеньему задорно.

Корифей — кричит тоже.

Всем хочется немного Бога.

Голос всё ближе, кровь горит, а каменная плита под ним — оглушительно кричит.

И небо тёмное над головой, что повисло железною плитой с россыпью чуждых звёзд; и люди перед ним, что говорят на странном языке, который внезапно знает он: он помнит, как говорил с близкими по крови, но мысли — как точно не его, как точно ему не принадлежат, их слишком много, их не удержать, никто он против этой лавины; и люди перед ним — уж лучше бы гномьи рабы; и в лаэтанке той — та кровь, что его сковала.

Говорят ему про Марку; потом поймёт он, что такое — от Империи существовать отдельно, потом поймёт он, что такое — дремать не меньше тысячи лет под землёй, как будто он — один из тех, кто Мор за собою понесёт, потом поймёт он, что такое — оказаться в этом современном мире.

Потом поймёт он, но сначала — выбраться оттуда поскорее.

Думата по-прежнему не слышно, как бы ни взывал.

 

Говори же со мною, мой Корифей Тишины!

Восходящий К Свету Бог, Ведущий К Свету Бог, Обещавший Свет Бог, где Ты теперь? Кто ныне почитал Тебя — лишь те, кто живёт в земле, покуда Мора нет? Забыли и они Имя Твоё; следующего Дракона нынче черёд — Твои двести лет уже прошли, как и Твоя Жизнь. Кто поставит Твоё Имя теперь в один ряд с Именами Богов? Ты Сиял, Сиял столь нестерпимо, что я ослеп и покорился; Ты Сиял столь нестерпимо, что от глаз осталось ничего.

Истинно говорил Тебе я: здесь я, и я сделаю всё, что Ты мне прикажешь — лишь дай мне знак о том, что здесь Ты, лишь шепни опять, лишь обозначь Своё Присутствие, лишь покажи, что место моё — у Твоих Ног и боле нигде.

Истинно говорил Тебе я: я здесь, я пришёл, я жду Тебя, но я не вижу Тебя. Мраки ночи не застилают взгляда, и я совершил все ритуалы в Твою Честь, я открыл все пути на Небе и под Землёй, я исполнил Твой Божественный Указ, я разверзнул Небеса ради Тебя, я прогрыз Земную Твердь ради Тебя, я осквернил Тебя, я опорочил Тебя, я сделал так, чтобы Ты Восстал, и страх бежал впереди нас, как Твоё новое дыхание — порочное, Скверное, больное, как все мы.

Бог, который не умирает.

Бог, который никогда не страдает от зла.

Бог, который не может быть повержен тем, в чьих руках сила зла.

Я сражался за Тебя, и я был с теми, кто плачет, и я да уподоблюсь одному из Богов, от коего исходит Свет.

Я сражался за Тебя — и я сам пал.

Ничего же боле не осталось.

Мой черёд подниматься на ноги свои, мой черёд вознестись, мой черёд встать — и обрести власть над своими сердцем, душой и устами. Что осталось мне, если не встать?

 

Старший заставляет себя не кричать мучительно; он знал, что есть влияние демона, и мог его преодолеть, да и интереса к его злачной тушке у обитателей Тени уже нет — и вряд ли когда-нибудь уж будет. Не нравится им Скверна, которой он кипит; не нравится им красный лириум, которым он горит; не смогут влезть в тело, что настолько отрезано от Тени.

В его жизни случилось достаточно такого, чтобы она стала пищей для Кошмара. Что же, ежели Кошмару угодно упиваться его эмоциями и открыто это признавать — пусть так; ежели Кошмару угодно окунать его с головой в разрозненные обрывки памяти, связанные лишь его личностью, — пусть так.

Тацитий часто повторял, что страсть слишком поглощена собой, чтобы представить себе, что кто-то может всерьёз против неё восстать. Старший это помнил — и не позволял себе упасть в очередной поток эмоций, каким бы ни было страданье, причинённое созерцаньем собственных же жизней. С другой же стороны, как успокоил себя он сам, он этим жил, он это ощущал, он этим мыслил, так в чём же страх такой особый — посмотреть со стороны?

Старший полагает, что знает себя хорошо. Что страшно в себе ему быть может?

 

Он помнит это место — каменистое, на коем обнаружились следы, но точно определить, сколько человек прошло, не представилось тогда возможным; Старший вновь глядит как со стороны сам на себя — на своё изувеченное тело, сверкающее красным светом, на людей, коих повёл вслед за собой. Он ждал драконов; и, стоило лишь первым словам прозвучать под каменными сводами, он ждал сектантов, поклоняющихся крылатым божествам — встречалось и такое в современном мире, не таком уж и дурном, ему ведома история о той, кого нарекли дочерью Воплощенья Красоты. Магов крови, должно быть, но оказалось всё совсем не так, как могло сложиться очевидно.

Венатори наступает на обглоданную кость — и сколько же здесь умерло однажды? — и вновь слышится мурлыкающий рёв встревоженных детей, чьей матерью оказалось совсем другое существо.

— Там было тело, — он вдруг говорит, и голос его звенит под горой. Рука, по-прежнему людская, указывает на трёх лакомящихся трупом драконлингов. — Достаточно свежее, как мне показалось. Конечно, драконами пахло крайне сильно, и даже моё обоняние не смогло бы в полной мере разобрать, но… — он выдыхает и всплёскивает руками. — Я совсем уж не услышал почти звука, с которым рвали они плоть, но мне кажется довольно сомнительным, что драконов дряхлый, ветхий труп, от коего едва остались кости с кожей, сильно привлечёт. Зачем жевать практически скелет?

Старший замолкает, вспоминая тот день.

— Откуда вовсе здесь взялись люди? Как давно явились в пещеры эти? Изначально мы пошли по слухам о том, что защитница Киркволла сразила тут высшую драконицу — и мне представляется очевидным, что разумным человек, особенно учитывая, какой ужас вызывают драконы у большинства современных людей, не сунется просто так в такие злачные пещеры. Я заметил, что раньше здесь располагалась шахта, но инструменты — покрыты пылью.

Взмахом руки он указывает на брошенную сталь, что когда-то грызла земли недра.

— Зачем они сюда явились, с какой целью? Та женщина их заманила, чтобы скормить? — Старший хмыкает. — Или сами пошли искать приключения? Мне было бы знать то любопытно.

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Как много говорил он. Это было почти даже обычным явлением Старшего. Он постоянно говорил, когда прибывал в волнении – это заметил Кошмар уже давно. Это даже казалось ему вполне обыкновенным. Иногда тишина даже утомляла и заставляла скучать его в своих же чертогах. Но ровно до того момента, пока не нажравшись лириума, в них не являлся сам Корифей, начиная без умолку говорить. 

Демон вздохнул, переступая через кости и не замечая их, поднимаясь к пещере, в которой, в чём он был уверен, и спряталась та женщина. Он был уверен в этом, так как слышал голоса. 

Стихи? Как праздно! Как будто Старший пришел сюда не по делу, а свататься. Подумать только… Читать стихи каждому, кто встретится на пути, практически первому же встречному существу. Где-то он явно уже такое наблюдал… Что это за мода новая у существ с той стороны Завесы? Это же ужасно неудобно – говорить стихами! Как так можно вообще донести свою мысль? Или что это… Литературная битва?

Он поднялся к пещере, рассматривая образ Корифея, что говорил с темнотою. Он говорил воодушевленно, будто бы нашел в темноте этой приятного себе собеседника. И вправду, не всё же им говорить с Самсоном исключительно на матершине плебейской!

- Люди любопытны. Заслышав о драконьем гнезде, они могли кинуться сюда за наживой. Сокровища, приключения, слава… У людей так много страстей, что все и не перечислить.

Хотя многое для демона в смертных было ему не понятно, но всё же он считал, будто бы знал их. Он почти был уверен в том, что точно знает то, от чего и как кто поступает. В большинстве своём. Бывали, конечно же, и исключения – редкие, но вводящие Кошмара в ступор, а в ступор ввести тысячелетнего демона весьма сложно.

- ...Всего строки четыре мною было сказано, а ты на такую тираду разразился! Клишейно, честно говоря.

- И вправду! Как заносчиво с твоей стороны было вдохновиться тем, что нашел ты собеседника, который изъясняется тебе подстать, – развел тонкими, костлявыми руками демон, подняв чуть выше красное лицо, закрытое отростками, похожими на человеческие руки – Не слышал слова я такого… “клишейно”… ни в едином языке. Драконий может это?

В воспоминаниях будто не было солнца. Ни что не роняло свои лучи, не было холода, не было ветра. Только невесть откуда берущийся свет, как в пасмурное утро, только далекий шум моря, только голоса. 

- Вопрос о сущности хорош…

- О! Опять, должно быть, ты окунешься в свои рассуждения... Должно быть не часто разговорами тебя балуют. Но стоит ли так распыляться на тех, кто недостоин? Иль ты достойную узрел в ней?

Он и сам любил поговорить, чего уж обманывать. Кошмару нравились неторопливые беседы, ведь, в отличии от этой странной ведьмы, у него и вправду было всё время этого мира. А точнее: полное его отсутствие, как данности. Тень искажала всё, даже такую, пожалуй, понятную и доступную вещь, как течение времени. Здесь нельзя было изобразить его, нельзя было дать понять о том, что часы сменяют друг друга. Порою даже отличить нельзя было прошлое от минувшего. Всё было неизменно, закостенело, правильно.

Конечно, правильно, для тех, кто в этом мире существовал, кто дышал Тенью.

Кошмар не торопится. Он слышит сквозь ропот венатори голос Старшего, что незнакомке на язвы её речи отвечает. Он говорит о своем Боге. И в голосе его сквозит всё той же скорбью, сожалением. 

Кошмар приближается к пещере, наклоняясь и заглядывая в её недра, как заглядывают под стол, в попытках найти там потерянную вещь. Его голова с рогами прорезает образы, будто бы те созданы из черного дыма. 

Кошмар не долго имел возможность любовать венатори,  спиною Корифея и женщины, с головою, увенчанной рогами. Зелёное пламя вырвалось вперёд, заполнив собою всю пещеру, огибая Старшего и рассыпаясь о ряды стоящей паствы его. И на мгновение Кошмар замешкался, ловя мгновенье страха, стараясь разобрать, откуда тот явно исходил. Сквозь память Корифея он мог услышать лишь отголоски страха его людей.

Он перебирал костлявыми белыми пальцами по краю пещеры, жадно впитывая запах ужаса и отчаяния, когда наконец заметил кое-что иное. Демон выпрямился во весь свой исполинский рост и, протянув руку выше, захлопнул пальцы вокруг маленькой черной вороны. Некоторое время он стоял ровно, ощущая, как бьётся внутри его ладони маленькая птичка, прежде чем кулак свой поднести к лицу. С белой ладони слезла кожа, обнажая скорее не руку, а клетку из окровавленных костей. Птица визжала по своему, стараясь выбраться, но прутья-косьи становились только уже.

- Я видел...уже кого-то вроде. - глухо прозвучал голос его, пока венатори падали и задыхались у ног его. - Я смог бы найти её. Любой имеет сон. А кто имеет сон, тот от меня не скроется... 

Он аккуратно, с хрустом раскрывает пальцы, давая ведению Старшего улететь, а вместе с ним унести с собою дымом черным воспоминания. 

- Ты хочешь мести, Корифей. Я понимаю, от чего. Тебе обидно, больно за своих людей... Ты принимаешь близко к сердцу потери тех, кто тебе доверился. Не так ли? Но от чего мне помогать? 

Он точно знал, чем выгодно ему подобное. Но разве мог он отказать себе понаблюдать ещё раз бессильное отчаянье того, кто так желает Богом новым стать. 

 

  • Like 2

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость Corypheus

— У тебя бывает такое, что ты слушаешь чью-то речь, даже на неизвестном языке, которую всё-таки способен разделить на слова, или слышишь такие слова, какие не слышал никогда прежде… — медленно примолкнув на пару мгновений, Старший, в общем-то, понимает, что для древнейшего демона, видевшего падения королевств, империй, первые времена людей на континенте, Арлатан и кто знает, что ещё, такое состояние будет несколько странным, наверное. Но остановиться он уже не способен, а потому — продолжает с привычным обращением на «ты», как будто этого мгновенья озарения и не случилось вовсе с ним и как будто говорил он совсем не о себе: — Но при этом ты как будто выбрасываешь их из головы и не слышишь, если их отсутствие не мешает пониманию всего сказанного? — он выдыхает и устало, несколько разочарованно даже вскидывает руки. — Так что значит слово «клишейно»? Откуда оно взялось?

Старший смеётся: похоже, он нашёл шутку про драконий язык забавной. Что бы ни говорил всю жизнь ему Тацитий, как бы ни стращал греховностью смеха, как бы ни ворчал, что пустословье и смехотворство ему-де неприличны, это — дело принципа, прошедшее через века и заключавшееся в простом: «Если смешно, то можно посмеяться, ибо смех есть благо, а вовсе не приводит к смерти, что бы ни случилось с Лауренцием». В последние годы поводов смеяться обнаруживалось в его существовании не так много, чтобы отказаться в удовольствии себе сейчас.

— Скорее не драконий, а орлесианский: как мне кажется, достаточно стандартное звучание для слова из этого познавшего излишества языка. Клих, клех, клиш, клеш… он неслышно перебирает варианты, но оказывается не в силах подобрать ничего, что подошло бы. — Возможно, что-то звукоподражательное. Но чему именно? Клацанью? Но как тогда стихи могут быть клацающими? Это такое современное выражение, означающее, что у меня проблемы с дикцией? Но если оно очевидным образом отсылает к дикции, то как связано с количеством произнесённых  мною слов? Здесь кроется некий глубинный переносный смысл? Должно быть, мы этого никогда не узнаем.

Если в этой вселенной имелось нечто такое, на что, безусловно, можно потратить бесконечность времени, пусть даже оно не существует в данном месте, то это — лингвистические потуги.

Ещё стоит отметить рассуждения о целесообразности смеха, ибо вопрос оставался открытым.

И, вне всяких сомнений, вопрос о сущности вещей.

А также… ох уж это многозначительно также.

 

Выражение его лица меняется мгновенно: от смеха и улыбки — до противоположных печали и расстройства.

— Всё чаще я ловлю себя на мысли, что меня избыточно легко заинтересовать, — он недовольно хмурит брови. Впрочем, заявить, что в бытность Сетием Амладарисом не ведал он изумления и не вёл себя неосторожно, приметив нечто такое, что притягивало навязчиво его взгляд, — исключительная ложь. — Не столь уж часто, как ты сказал, меня балуют разговорами чудные существа из недр гор, и не столь уж часто силятся читать стихи мне, пусть даже сбиты оказались те четыре строки что рифмою, что ритмом. Современный мир не полностью известен мне и полон удивительных открытий, чего только стоили опустившийся на самое дно человек, вышедший из лона этой гадкой андрастианской церкви и бывший верным её псом, какого просто натравить на неугодных, и одарённая рабыня, на какую никто не обращал должного вниманья до него — и как позволили себе иные закрыть глаза на пламенный огонь, на силу, на талант, на гений, горящий внутри неё; поднявшиеся оба настолько высоко, насколько вовсе мог дать им он, — и я, быть может, не очень здраво рассудил, вынудить его признать свою ошибку могло не многое, и такие моменты стоило ценить, — но я счёл, что это существо — предельно интересно и вниманья моего стоит.

Вздох — недовольный.

Он не проявил враждебности, хотя стоило. Он не проявил нетерпимости, хотя стоило. Он не проявил осторожности, хотя стоило. Он не.

Он счёл её достойной — и поплатился за то.

— Не то чтобы современный мир обязан радовать меня, но, боюсь, остался я предельно разочарован.

 

Ранить Старшего так глубоко… очень интересно.

Если бы в твоей душе имелся интерес кому-то в Тени,
то сюда давно бы слетелись все, предлагая услуги свои.

Я окажу тебе услугу, раз ты так просишь, Старший.
Мне будет интересно вскрыть Память.

Отчаяние доходит до предела, я вижу это…

Ведь не покажешь остальным, какой позор терзает изнутри, какое горе!

Бессилием наполнены все твои действия…
И всё, что здесь было произнесено, лишь подтверждает это отчаяние.

И это по душе мне.

Но от чего мне помогать?

 

Верховный жрец Думата внутри него точно знал: нельзя не жертвовать.

Бог внутри него точно знал: божественность есть жертвенность.

 

Старший дышит едва слышно — и размышляет совсем негромко, пусть кажется собственная мысль подобной водопаду.

 

— Я дам тебе свои страхи, ужасы и кошмары, если ты сочтёшь эту плату достойной.

 

Старший знает, как он боится и чего.

Старший знает, что такое — потерять всё однажды и уже осознанно этого страшиться; знает, как мало, на самом деле, у него осталось от самого себя после отторжения Думата, как мало в нём теперь есть, как мало отделяет от закономерного конца; знает, как жутко — терять себя, как жутко — видеть неминуемую смерть, что принесла ему дурного много.

Он точно знает, какую бурю чувств, какой кошмар, какую основу своей сути, какой ужас своей жизни, изодранной, попранной, избитой, он предлагает. Это не Первый Мор, конечно, какой начал он своей рукой — совсем не близкий крик многоликой массы живых людей, чей Бог явился против них в физическом воплощении своём, совсем не вой той толпы, какая однажды чуть не разорвала его, говорящего с ними в Скверне и поющего для них, которая потеряла Бога своего, павшего от заражённой руки, такой же, как и у них; это не все последующие Моры — уж не двести лет, как изволил вести свой поход Думат, но содрогался весь мир ничуть не меньше.

Осознанный страх всё-таки сильнее кошмара перед неведомым; страх всё-таки сильнее, когда знаешь, чем рискуешь, когда знаешь, что не имеешь права умереть, ибо обещал не исчезать, ибо то заложено в самой основе всего ученья твоего, что не распоряжаешься больше своей жизнью, когда принадлежишь не сам себе, а остальным, когда одиночество — уже ничем не лучше смерти, ибо в личности твоей, в её ядре — учение о неодиночестве.

Осознанный страх всё-таки сильнее. Теперь он это понимает, как никогда.

Осталось верить, что Кошмар сочтёт эту жертву достаточной.

 

— Ты говорил, интересно тебе вскрыть память, — он начинает, немного погодя, — но не уточнил ты, чью именно желаешь.

 

Для Старшего, порождения тьмы, оторванного от Тени, не было загадкой то, что обитателям изнаночного мира его сущность уже не так легко доступно, как было то в человеческие времена, особенно если учесть, что свезло ему родиться не меньше, чем сновидцем; если учесть, с каким довольством бросился Кошмар поглощать недавние воспоминания, включая совсем не те, какие Старший предлагал, то можно предположить, что интерес у него всё-таки есть. Уж не ошибался ли он сейчас, предполагая горделиво, что Кошмар желал бы посмотреть ещё что-то, кроме срама?

Заключать сделки с демонами для него привычно — в конце концов, он пару лет назад переговорил впервые с Кошмаром и умудрился отыскать с ним общий язык; современная мораль сильно изменилась с тех дивных пор, когда вполне нормальное явление — выдать магу духа-наставника, научить призывать демонов из Тени, работать с ними и разумно взаимодействовать, оценивая риск и пользу от всякого контакта, а не бросать своих подопечных на растерзание, как упоминал Кошмар, жутких Истязаний.

С другой стороны, Тевинтер ещё держался на магической культуре — и это радовало.

 

— Помимо памяти той женщины, какую ты узрел недавно, — отголосок зелёного огня ещё жжёт его глаза, — я мог бы предложить тебе свою — на этот раз всю, что представляет интерес тебе, а не один огрызок срамоты. Мои переживанья. Чувства. Мысли. Сомненья. Кошмары. Страхи. Опасенья… Но у меня есть несколько условий на этот счёт, — глупо не попытаться о таковых сообщить. Как истолкует предложенье древний демон, должно быть, засидевшийся в Тени, неизвестно, а лишний риск, как помнит Старший, не всегда оправдан. — Во-первых, ты можешь вторгнуться в мою голову опять после того, как мы разберёмся с той матерью драконов: я не считаю разумным ещё больше промедление, чем допущено уже. Во-вторых, в мире по ту сторону не должно пройти столько времени, чтобы моё отсутствие стало ощутимой проблемой для нашего общего дела.

В конце концов, Старший сознавал: если с ним что-то случится, это не приведёт ни к чему хорошему. Простая, но элегантная и крайне очевидная мысль; да и, в конце концов, он обещал, что ничего дурного с ним не случится.

Вот только случилось. И не раз.

— И в-третьих, я желаю знать всё, что есть в её голове. Её переживания, мысли, познания, интересы, личность — всё, что там обнаружится. Мне слишком интересно посмотреть и изучить.

Тишина — короткая опять. Он хмурится едва, старается сдержаться; по лицу заметно, как напряжён он.

Неужели момент близок?

Кошмар говорил: он слишком уж эмоционален, проявляет слабость вместо силы, несдержанность. Дурное качество — стоики, силившиеся извечно поселить в людях мысль, что страдание есть неизбежность бытия, не рекомендуют, но Сетий Амладарис никогда и не мог себя к ним отнести, и это не изменилось.

— Та женщина — твоя. Чем хочешь, можешь ты её пытать, коли возникнет у тебя желанье причинить ей боль, но лучше бы не уничтожать разум до того, как сам его ты вскроешь и дашь возможность посмотреть и мне.

 

Блестяще, Старший. Молодец.

Почаще предлагай себя в жертву.

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Демон даже удивленно обернулся, когда разлетелось дымкой всё, что придавало этому миру схожесть с тем местом, увиденным когда-то Корифем. Исчезли скалы, песок, инструменты, брошенные шахтерами, пыль, исчезли венатори и даже сам Старший, что в ярости кричал теперь на том языке, который был Кошмару непонятен. Значения всех тех слов, которые извергались из рта самопровозглашенного нового Бога этого мира, демон не знал, однако, был уверен, что ничего божественного в них явно не было. Такими словами обычно бросались в порту или таверне перед тем, как броситься в драку… Сам же Кошмар и знать не знал, что на таком наречьи умеет говорить его “старый друг”. 

Видения испарились, оставив на какое-то время тысячелетнего демона в недоумении подхватывать остатки дымки, рассматривая её на пальцах так, будто та была прядью волос. Как странно всё же было наблюдать такие яркие эмоции. Должно быть, что удивляться ещё есть чему в этом мире.

- Ты предлагаешь мне себя? – спросил он, наконец отрываясь от своего занятия, изрядно затянувшегося. – Ты предлагаешь мне себя, свою память и страхи в обмен на то, что сам я ту женщину поймаю и выдавлю из неё все знания, как из фрукта, а после передам тебе? А ты… просто дашь мне свою память? И для чего она мне? По твоему это может окупить всё то, что сделаю я? Ты предлагаешь мне её отыскивать, ловить, пытать… По сути своей, сделать всю работу за тебя. Я сделаю всё то, на что ты сам конечно не способен. А что взамен? Я получаю удовольствие смотреть на страхи одного создания! Это так трогательно, что, будь у меня сейчас глаза, пожалуй, я проронил слезу бы. Так самопожертвенно! Если конечно не забывать, что себя ты отдаешь лишь для того, чтобы насытить свою мстительность, и только после получить каких-то знаний. Но опустим…

Он махнул рукою, и вот Апокриф, едва мелькнув заплесневелыми пейзажами, по новой стал исчезать, растворяться, клубиться. Он пропадал, а на его месте появлялись яркие красные огни. И эти огни горели не от факелов… Красный лириум пускал таких же алых зайчиков гулять по пещере. Измученная болью драконница лежала, крепко обхваченная толстым  цепями, прикованная к полу. Она издавала стон, а хриплое дыхание выходило сквозь пасть с рычанием, обдавая горячим воздухом любого, кто проходил мимо. Её кожу местами разорвали кровавые кристаллы лириума. Должно быть они причиняли ей нестерпимые страдания. 

- Чтобы стать такой, какой она стала, Рубигиноза прошла тяжелейшее испытание… Но сила её возросла во много раз! Многие сравнивают её с Архидемоном! И мне, признаться, такие сравнения по нраву… Она и вправду на него похожа. Разве что, в отличии от мёртвого дракона, Рубигиноза не является вурдалоком. Она лириумный дракон! Но этого знать смертным совсем не обязательно! 

Он подошел к драконнице ближе, рассматривая её измученную морду, едва лишь приподнявшуюся, стоило появится рядом тени исполинской… Корифей касался её шкуры, оглаживал её раны. 

- Совсем недавно, в Старкэвене она сделала много шума… Я до сих пор с восторгом вкушаю сны тех, кто и вправду подумал, будто бы вернулся Мор! Сила страха перед ним столь велика, что многие боятся закрывать глаза. Все только и мыслят, что о кровавом драконе, выдыхающем саму смерть. И даже победа принца Ваэля едва ли успокаивает его подданных. Ведь “Архидемон” не пал. Его не просто убить… А Стражей так мало! Все они начнут в скором времени видеть сны, слышать мой Зов. Разве это не прекрасно?

Кошмар обернулся к Старшему, наклонив в бок голову.

- Она прекрасна, Корифей! Она одна сделала столько…! А что, если вместо одной Рубигинозы, у тебя будет целая стая таких? Целая стая “Архидемонов”! Тех, кто принесет людям мысли о Море. Не одном Море, а множестве, сотнях… На всех них явно не хватит Стражей.

Кошмар довольно и шумно втянул воздух и пальцы его чуть приоткрыли мясистую часть лица, словно бы давая демону вдохнуть поглубже. Он развел свои огромные, длинные руки в стороны, словно стараясь охватить огромное помещение и отвернулся от Старшего, давая его видению превратиться в дым. Зато теперь под ногами Корифея оказались огромные яйца, слегка подрагивающие и сверкающие изнутри рубиновым светом. 

- Я хочу, чтобы ты помог им переродиться. Стать сильнее. – вкрадчиво и мягко пробасил демон, опуская огромную ладонь на плечо стоящего у яиц человека – Я помогу тебе, коль ты пообещаешь мне это сделать.

  • Like 1

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость Corypheus

Если демоны правда были теми, кто блестяще понимает смертную натуру и способен прочесть малейшее переживание, какими бы искажёнными в случае Старшего они ни были, то Кошмар, безусловно, надавил именно на то, на что лучше всего наступить, коли желаешь получить от него результат. В каком-то смысле, конечно, ответное предложение Кошмара могло показаться избыточным — и мгновения Старший не вполне понимает, почему вообще тот решил проговаривать очевидное в условиях договора и отдельно требовать в качестве оплаты то, что Старший и без того планировал совершить. Здесь был какой-то нюанс? Какой-то скрытый смысл? Что-то такое, чего он не знает?

Наверняка, конечно; скорее даже бесспорно. С демонами всегда так. Даже если демон — твой союзник, а союзникам стоит хоть немного доверять. В конце концов, отношения строятся на доверии, а в случае с демонами возникает небольшая сложность: им ничего не стоит влезть в твою голову и проверить, не обмануть ли их решил жалкий смертный, пришедший со своими бесконечными просьбами и нелепыми способами оплаты.

Секунда — Старший задумывается, не был ли драконий язык не шуткой, но эту мысль быстро сметает. Даже если так, даже если не шутка, то Старший не мог быть уверен, что вообще когда-нибудь научится этому; в Древнем Тевинтере с драконами говорили совсем по-другому — и он привык к тому, чем жил всю свою жреческую жизнь.

Более того, он привык слушать Рубигинозу в Скверне. В красном лириуме. Так они связаны. Так она сотворена.

Более того, есть ли у них время, которое можно потратить на догадки и раздумья, на попытки, которые могут ничего не дать, как то уже произошло близ Киркволла, в проклятом Виммарке, где столько неудач уже его постигло? Вольная Марка готовится воевать с армией этого пакостного Себастьяна Ваэля — и стоит ответить им тем же как можно скорее. Рубигиноза уже навела шороху в Марке, но защитники Старкхэвена её ранили — не критично, не убили, но Старший испугался. За неё, за себя, за всё, что он уже сделал, но — испугался. Далеко не всегда ему приходилось вспоминать о собственной смертности — и том факте, что его драгоценная Рубигиноза смертна тоже.

В конце концов, в Рубигинозе таится часть его души, и если с ней ­что-то­ случится, то они оба пострадают. Может, стоило сделать себе ещё одно вместилище? Просто на всякий случай… Идея уходит в разряд важных и срочных. Он уже рвал свою душу — значит, сумеет и снова, даже если это — опасно и приведёт к длительной его слабости.

Как минимум ему нужны и другие драконы.

Чего бы это ни стоило, чем бы ни пришлось жертвовать — им всем, ибо без жертв никогда нельзя.

Что бы он сам ни ощущал. Такова плата за величие.

Но всё-таки.

 

Кошмар говорит про драконов. Про Серых Стражей. Про Моры. Про архидемонов.

Старший ненавидел слово архидемон и ненавидел, когда так называют Рубигинозу.

А ещё Старший любил драконов и ненавидел Серых Стражей — и ему есть, что вспомнить; есть, о чём подумать, прежде чем продолжить их диалог. Конечно, ему всегда есть, о чём поразмыслить, но Кошмар попал в цель.

 

Небо, тёмное, нависает так низко, что, кажется, только протяни руку — и сможешь коснуться тяжёлых облаков — сизых, и с сединой, и блестяще чёрных, белесо-серо затянувших небосклон; сквозь них не пробивается солнечный свет — и мир, кажется, особенно сильно наваливается, становясь темнее, мрачнее, душнее в преддверьи тяжёлой бури. Воздух напряжённо замер в ожидании, предчувствии грозы и оглушительного дождя, но сам он — неожиданно не холодный, только щекочет лицо — усталое, мрачное, искажённое горем — отражение Империума сегодняшнего дня.

Яблони — стонут под ветром, облетают белым снегом лепестков едва распустившихся священных цветков; шелестит рябью вода фонтанов. Великий Храм Тишины в торжественной скорби молчал, не звеня многоголосыми молитвами и гимнами Думату; но не смел бы замолчать Корифей Хора Тишины, ибо он да будет Голосом Думата — тем, кто отдал Ему собственное сердце, вручил навечно душу, связав до конца дней своё бытие с Коронованным Царём Богов, могущественнейшим из Них, Чьи Воплощения святы.

Лишили себя голосов и Храмы Шестерых, ибо никто да не посмеет возрадоваться, возликовать в нынешний час.

Вдали — раскаты приближающегося из-за моря грома, над коим не властна человеческая боль. Корифей закрывает глаза на мгновенье, жмурится, и страх вновь ложится гадко-липкой тенью на его лицо, незримое сейчас под тяжёлой драконьей маской о трёх каменных рогах слева и одному, изогнутому по линии подбородка, справа. В руках его, стоящего прямо, — посох из драконьей кости, увенчанный рогатой головою о сверкающих чёрными бриллиантами глазах.

Поднятые вверх руки выражают поклонение — и сожаление о допущенном.

Серебряные пластины статуи Думата о слоновой кости на кедровом каркасе переливаются отблесками пламени многих жертвенных огней — сегодня Великий Храм утопает в них, как в цветах скорби — азалии, анемоны, hastula regia, подснежники, розмарины, фиалки — и подношениях кровавых; глаза Его — черны и мрачны. Корифей Хора Тишины — стыдится перед Богом своим и склоняет голову в знак признания несовершенства своего и великого проступка; склоняет голову, признавая, что допустил осквернение Храма.

«Подойди и поприветствуй Властелина Небес, — говорили ему, — Живущие В Небесах — почитай Их ты, как почитать готовы Они тебя. Величие Священных Богов распространяется всюду — сотвори же все ритуалы в Их честь, и Боги поприветствуют тебя, верного сердцем».

Иди — и приветствуй.

Иди — и поклонись тем, кто возносится на крыльях своих.

Он помнил, как впервые оказался в Великом Храме Тишины.

Он помнил статуи, взирающие на смертных, посмевших вторгнуться в величайшее святилище, дышащее древностию лет и стоящее на природной скале с плоской вершиной, с фронтона двухколонных в два ряда Врат; по правую руку — библиотека, а по левую — пинакотека, и то — восхитительная, завораживающая асимметрия, позволить себе которую могло только что-то настолько вековечное, бессмертное, как Храм Тишины.

Он помнил, как прохлада портиков сменялась палящим солнечным жаром; как, щурясь, смотрел он в восторге немом на храм, что главный, что Первый в ансамбле — взметнувшийся рядами белоснежных колонн о кудрявых эхинах, он возвышался на трёх стереобатах, нависал гордо, скрывая тенью бронзовую статую Думата, когда солнце мерно катилось набок — сонно иль восходяще.

Он помнил храм небольшой — тот, что после Примия, и уникальный — сильно асимметричен, с портиком картиатид, шести дев в жреческих одеяниях, двухметрового роста; он лестницы не имел пред главным входом, приглашающим в гранитную прохладу — и не просто так. Тропа, что вела к нему, изгибалась причудливо и прихотливо, позволяя рассмотреть всесторонне шедевр, и пусть то против всех правил архитектуры, Сетий Амладарис так и не решился отдать приказ о перестройке, да и посмел бы? Коли угодно Думату, коли отрадно Ему зреть подобное чудо — так пускай остаётся и радует взор.

Он помнил многоколонное, просторное здание, резко устремившееся ввысь небес и единственное из всех прочих, что ориентировано с юга на север, — то, которое выше всех прочих; именно там жили драконы.

Он помнил ротонду, что музыкальный павильон, державшуюся на двадцати шести и ещё четырнадцати колоннах внутри целлы; театр, когда-то бывший деревянным, а после вышедший из мрамора.

Он помнил мозаичный пол под ногами и фрески над головой.

Корифей Хора Тишины сознаёт ещё на ступенях великих, мокрых после ночного дождя: что-то изменилось, что-то произошло — что-то такое, что навсегда изменит привычное место, Божественный Дом, который он знал и любил, который знаком, как часть тела родного. Предутренний Великий Храм Тишины звенит драконьим многоголосьем; бдящие ночь аколиты собрались близ драконьего храма и мнутся в странной, почти подозрительной нерешительности, вселяющей душевный разлад — Сетий Амладарис, Храма повелитель, хмурится, глядя недовольно на них, но не журит и не произносит ни слова, лишь кивая тем, кому не позволено раскрыть рта. Не позволено им приближаться к драконам, ибо слишком молоды, допущены быть не могут ко многим Воплощениям Бога; не позволено им смотреть иначе, кроме как коленопреклонно.

Лишь затем он слышит плач, далёкий от гневного рёва и не лишённый звериной страсти, доподлинной, дикой, страстной и первобытной; страшной ужасающим горем утраты и скорбью — на мгновенья он замирает, прежде чем сознаёт, ч т о произошло. Ледяные иглы ползут по спине, подгоняя, заставляя спешить, но знает: поздно уже.

— Эуиера, — замирает дыханье на губах.

Он отрицает сначала: так быть не могло, он в том уверен; но он же — чувствует вечную боль, он слышит запах гниенья, тлена и смерти — свежей совсем, но дурманящей разум, застилающей всякие разумные мысли. Но плач драконов, совсем детей в сравнении с ней — то, что реально; то, что отражается в храме.

Он отрицает сначала: так быть не могло, чтобы Воплощение Бога жизни лишилось священной; так быть не могло — не в Великом Храме Тишины, не во времена правленья его, избранного Думатом на первейший пост.

Он отрицает сначала: так быть не могло.

«Иди — и приветствуй», — говорили ему.

Но никто не предупреждал, что однажды такое случится.

Шаг замирает тела вблизи. Чешуя — холодна, как каменья южного моря, как комья зимы, как плоть мертвеца; он смотрит в глаза — серо-белесые, как небеса сегодняшнего дня — они закатились наполовину, незрячи теперь и навек. Смерть пришла сюда сама, в том нет сомненья, в том нет вины злобной, чужой, в том нет святотатства, в том нет греха, — и избавила Бога от страданий, причинённых Ему, и от тяжёлой болезни тела, лап и крыльев, что старостью называлась средь смертных существ.

Ладонь касается носа, скользит до рогов.

— И она станет Звездою Твоею, — одними губами он шевелит, касаясь внутренней, магической силой почившей, — и тело её уподобится Богу — Тебе. Да будет воля Твоя, чтобы она могла предстать перед Тобой единственно чистой душой и чтобы она поднялась в Твои Небеса, достигла Града, где Боги живут, достигла областей Света, где Ты дашь ей силу и власть — уже не земные, ибо нельзя привязать мертвеца к смертной земле, ибо грешно принуждать дальше существовать, когда смерть своё забрала.

Корифей Хора Тишины недолго молчит, просто смотря. Примолкли драконы иные; глядят из тени на него, замолчав. Многим она матерью стала — многим из крылатых Воплощений Богов.

— И тогда я произношу пред Тобой заклинание, говоря: возвращайся на Небо, ибо я обладаю силой, ибо я силён, ибо я Божественное существо, имеющее власть над колдовскими чарами и ведаю имя Твоё. Не я пребываю в Божественном Городе, но я есть ближайший слуга Его — я есть тот, кто поведёт за собою сердца сквозь мрак.

Он касается губами лба, царапая их до крови:

— Эуиера, Благословенная, — свист едва слышен, — Он примет Тебя.

Небо, тёмное, нависает так низко, что, кажется, только протяни руку — и сможешь коснуться тяжёлых облаков — сизых, и с сединой, и блестяще чёрных, белесо-серо затянувших небосклон.

Стоило догадаться, к чему приведёт многодневный мрак.

Стоило догадаться, к чему придётся готовиться.

Он обязан сообщить всем — и похоронить.

 

Старший ненавидел Серых Стражей — и, быть может, отчасти их если не боялся, то опасался, но страх этот — такой, как будто один из них лишь способен уничтожить его навсегда, прервав существование одним точным ударом, что случилось уже с пятью Богами старого, святого мира — легко оттенялся кровавой, бешеной злобой. Он мог не быть жрецом уж Думата, мог не признавать себя Корифеем, ибо какой он Корифей без Тишины и без Хора, он мог не выбрать Думата в очередной раз, но ненависть, но праведный гнев — страшные чувства. Возможно, правы были Стражи в том, что мир под Морами падёт, если не устранить того, кто за собой Орду ведёт, однако есть то, что он не мог простить.

Кошмар бесконечно прав: он позволял себе чрезмерно много эмоций; поддавался им всякий раз — да как вовсе посмел! Неужто древняя тварь, Скверная и порочная, наверняка бездушная, а если не бездушная, то обладающая душой чёрной, исключительно мерзкой и гадкой, смеет что-то там ощущать, о чём-то мыслить и переживать, имея свои взгляды?  С чего решил он, что имеет право существовать? Немыслимо. Да как он мог!

Eironeia. А может, и литота. Кто уж поймёт?

 

Старший не желал ни одному из Стражей решительно ничего хорошего: не мог он себя заставить сопереживать тем, кто поверг его Бога, кто стал причиной его небытия; не мог он себя заставить любить тех, кто окунал довольно руки в мёртвое тело Думата, кто испил его кровь, помыслив достойным себя, кто на эту кровь — чёрную, мёртвую — его приманил, отчаявшись пойти на разумный контакт. Он помнил, как с ними говорил — смутно, конечно; мысли тогда не отличались особой последовательностью, стройностью — после потери бесконечного, несмолкающего Божественного Света, должно быть, он сам себя потерял и взял частью новой таких, как он сам.

Тех, кого звали порождения тьмы. Они схватились за него, вцепились, не отпустили; он взял на себя обязанность павшего Бога, не до конца понимая, что нет больше его, нет больше того, кто двести лет указывал путь через чужие мёртвые тела, через, как казалось, бесконечную кровь, через страданье других — тех, к которым он сам однажды принадлежал. Это казалось далёким — нереальным, пожалуй; как будто он, осквернённый и первый, как полагалось, отравивший вслед за собою Думата, прикоснувшийся к плоти его искорёженной лапой, кроваво проросшей когтями, теперь мог стать им Богом — тем Светом, который…

 

Их звали порождения тьмы — и его самого тоже. Он искал золотой свет — не чёрный; он нашёл не Создателя, как бы ни искрилась ложью Песнь света — но Скверну, которую не принёс, но открыл, которой проникся, которую впустил в сердце своё; он нашёл силу Богов — он обязан признать, что Скверна — сильна. Уж посильнее его самого. Так Она — творенье Богов? Если Скверна — Божественный Дар, если Скверна — тот самый Свет, который он искал, который ждал обещаньем, к которому устремился, то разве Скверна — плоха? Обязательно ей быть злом? Она объединяла, звучала, услышать всех позволяла, так разве она — так плоха?

Ирония всей его жизни: искать золотой Свет, а стать порождением тьмы.

Старший бы засмеялся, но это — слишком даже для него. Или нет?

А может, восьмой был прав.

Шестеро — не вернулись, и он остался один. Такого никогда не было, чтобы Бог да был один.

 

Неужто остальные не вернулись из Чёрного Города? Не сохранилось даже наших имен!

Нас поносят в легендах. Наши деяния оплёваны. Пишут, что это мы принесли тьму в мир.

Мы открыли тьму. Мы прониклись ею, впустили в свою сущность.

Если остальные не вернулись, то уже не вернутся. Я буду один в своей славе.

 

В этот момент он мысль обрывает, вновь и вновь вспоминая то, что желал бы забыть, но не смел; сколько крови и боли на собственных руках, Старший не страшится ни осмыслять, ни признавать — он знает, что обязан помнить всё, что совершил, даже если мерзка одна мысль. Её лицо встаёт перед глазами; она, единственная женщина средь них, бездумно смотрит — уже кричать даже не может, но должна. Глаза её целы, язык — на месте, но чем она осталась?

Её лицо… Нет, кем бы ни была та мать драконов, они — разные. Авгурию он любил. Ей он желал не этого. А вот матери драконов, вышедшей из пещер и навязчиво за ним следившей…

Идея-то неплоха. Зачем убивать, если можно осквернить? Старший желал мести, Старший задыхался от гнева, Старший терзался жаждой, потребностью совершить ответное зло. Жук за его глазами скребётся всё сильнее.

Говорят, если каждый да свершит свою месть, то весь мир ослепнет; с другой же стороны, месть — это право.

Месть — это божественно. Кто ещё может решать, кому жить, а кому — умереть?

 

Это Стражи заточили его в клетке, как какое-то зверьё, пускай пытался с ними сам он говорить; он им позволил с собой столкнуться, он сам инициировал первый — неудачный — контакт. Они пахли точно так же, как и он; они выглядели так обычно, как люди, к которым привык он за ту, оставшуюся далеко позади, жизнь, что он решил, что должен — так новой его пастве могло стать лучше, если из переговоров и сотрудничества удастся что-то разумное получить. Уж если смогли они так вклиниться со стороны, оставшись с разумом своим, то что мешало сделать наоборот?

Быть может, могли и порожденья тьмы вырваться из общего, сбивающего порою с толку вечного потока мыслей — отнюдь не разрозненных, но вечно вторгавшихся в его же голову? Он, Корифей, слуга Думата, полноценным разумом ведь обладал, так чем хуже те, кого собрал он под своей рукой и волей? Чем хуже они, если точно так же слышали своего Бога, точно так же шли следом за ним, точно так же в жертву себя приносили — с той разницей, что умирали они навсегда, а на замену им шли новые, выбравшиеся из недр искажённой плоти?

Чем паства хуже своего Бога?

 

Он плохо помнит те времена; нестройных мыслей ряд — в его волне извечно ноты появлялись те, какие силился сдержать, и если не переубедить и перенаправить, то хотя бы перекричать. Получалось порою откровенно дурно; порою мыслить толком он не мог, как подобает человеку, пусть вурдалаку, но с человеческим лицом. Возможно, дело в том, что их знакомство началось не лучшим образом: Корифей должен был ожидать закономерного нападения: порождения тьмы — то для Стражей враги, жертвы истребленья, за коими охоту они устроили после Мора, как бы уникальны ни были отдельные представители из них. Кого-то он тогда убил одним мановением кривой руки; до кого-то — смог достучаться там, на месте, словами чуждыми, нестройными уже. Наполовину не понимал их язык, частично использовал свой — тот самый, что древним тевинтерским зовётся нынче; тот самый, на который прежде переводил он слова, которые слышал, чтобы понять, что услышал вовсе. Королевский — всеобщий — тогда был чужой, сейчас — уже почти что родной: он мыслить способен на нём, на нём он молился, быв Корифеем; но чем тогда он был? Сочетаньем звуков, косых слов, невнятных оборотов, так ещё и полным всего того, что звалось местоимениями и применялось не только по особым случаям, как в его родном. Испуганны их лица были — и он старался что-то им сказать. И даже сказал. Договорился.

Он плохо помнит, на что и как; он редко вспоминает о тех временах, но помнит, сколько ярости в себе набрав, услышав кровь того, кто мёртв. Он видел тело павшее его; он видел руки их гнилые, копающиеся внутри, как будто так и надо.

Он плохо помнит — это так. Но того, что он помнит, достаточно для ненависти.

 

Стоны — бездонные. Долгие звоны, как похоронные. Стоны — и жалобы. Жалость язвящая. Жажда конца. Узел всё туже, путь — только круче, всё уже и уже. Ужас его душу рушит, если что-то вовсе осталось.

Ужас. И стоны. И тьма…

А над ними — потерянный божественный Свет.

 

Чего он хотел для них, для порождений тьмы, — таких же, как он сам? Сделать их подобными себе — так, как однажды сделал он Думата, и мысль эта, внезапная и яркая сейчас, кажется отвратительной, но такова его истина: сначала пал под нестерпимым светом его жрец, а уже после возвысился на язвенных крыльях Бог, покоряющий свою страну, сломленную, удушливым огнём — чёрно-зелёным, зловонным, ужасающим.

Он сотворил Думата — уже не наоборот; он мыслил Думата через себя теперь — не наоборот.

Когда-то Думат сотворил Корифея Хора Тишины; когда-то Думат лежал в основе всего; когда-то Думат становился отправной точкой всех размышлений; когда-то Думат был всем — целью жизни, смыслом, устремлением, базой личности, первым, важнейшим, Богом. Теперь Думат — это одна из мыслей, но никак не способ мышления и самосознания; это то, что повлияло на него, но не то, что основополагает. Он не был его жрецом боле — и не думал, как жрец, и не мыслил себя таким.

Чего он хотел для них — красных храмовников, венатори, обычных людей? Сделать их подобными себе.

Делал их подобными себе. По своему образу. По своему подобию. Красным лириумом ли, словами ли, но суть не менялась — только те, кто принял красный, оказался связан с ним сильнее.

Оказался жертвой. Принёс жертву. Ему. Общему делу. Благу. Свету.

 

Разве это — не божественно?

Разве это — не творение?

Разве это — не созидание?

 

Вот он — правитель красных существ.

Старший ещё помнит те строки, какие шептал сам себе порой.

Старые стихи легко пришли на ум, как будто никогда и не забывались; он вспомнил их, он их прочёл, он провёл все те ритуалы, какие полагается, но не услышал ничего — ни звука, ни шепотка — только сплошная тишина, совсем не та, какой служил когда-то сам он; совсем не так, какой готов служить сейчас, ибо Бог — тот, кто отвечает.

Как всё-таки печально зреть паству без Бога.

До пробужденья в чужом мире он не мог помыслить, что так бывает; он полагал, что паства с Богом связаны неразрывно, но современный, дикий, безумный мир показал: бывает и иначе. Может паства существовать, и Бога не имея, но никогда — не наоборот. И чем только Создатель заслужил всех этих верующих? Чем заслужил, чтобы тантервальцы упрямились, отвергали свет, лгали себе сами? Как можно поклоняться кому-то настолько недостойному, откровенно трусливому, запершемуся от всех тех, кто полагал себя твореньями его, созданными по образу и подобию, по велению мысли? Как можно верить в того, кто не придёт, пока не выполнены будут бездумные условия, не спета песнь нестройная везде — ложная, пронзённая обманом? Хуже ли то, что люди вовсе воспользовались этой песнью, чтобы привести мир к тому, чем являлся он сейчас?

Определённо, Создатель не заслуживал того, что у него есть, несмотря на то, что его нет.

Как можно отвернуться от того, что есть? Из-за… лжи? Из-за того, что там не оказалось ничего, кроме порчи?

 

Встань — и смотри.

Он пришёл — и он достиг того места, где боле не растёт яблоня, где не растёт дерево с густой и пышной кроной и где земля — отравлена, бесплодна, не даёт жизнь ни траве, ни кустам. Он вошёл в сокрытое место — он говорил там с самим же собою, он преклонял колени сам пред собою, как теперь сознавал; он вошёл в сокрытое место — и вышел другим. Не один — не пустой, не слепой, не испуганный; раненый самим же собою — конечно, но живой.

Встань — и говори.

Он пришёл — и он достиг той мысли, в какой пребывает поныне: Бога без паствы нет, а паства без Бога — есть.

Встань — и иди.

 

Вот он пришёл, вот он наделён славой, вот он наделён могуществом, вот он есть Голос Думата.

Корифей Хора Тишины да выйдет к людям, собравшимся у ступеней Первого Храма, он да поднимает руку левую свою, приказывая молчать, он да начнёт говорить, ибо есть у него власть на то.

— Позвольте мне говорить, ибо мне есть что сказать, ибо я есть один из тех, кто поклоняется Богам, Правителям мира и Властелинам Небесного Царства, — голос его не дрожит, но тревожен, напуган и беспокоен. — Великий Сонм Богов да даровал мне священное право: то, что исходит из моих уст, должно быть объявлено истиной, а потому истинно говорю я вам: здесь я и я расскажу вам о том, что я видел, а видел я Воплощение Божества, лишённое жизни, а видел я Божественного Стража Небес, который никогда не умирает, но был мёртв.

Он слышит дыхание толпы — и видит ужас, живой и страшный; такой, что можно тронуть бы рукою.

Небо над головою сереет и тяжелеет; становится душно, но необходимость и долг — повод взять себя в руки. В его власти позволить себе скорбь; в его власти — рассказать о том людям.

Сейчас ему верят.

— О, Думат, о, Silentii Draco, — звенит его голос в молчании густом, всехрамовом, — Ты сияешь, Ты сияешь ослепительным светом на заре дня, и Сонм Богов восхваляет Тебя. Ты пересекаешь высь Небесную, и Сердце Твоё исполнено радости, ибо в крыльях Твоих — сам ветер, могучий и Божественно безжалостный к чаяниям смертных, и Сердце Твоё исполнено радости, ибо восхваляющие гимны достигают слуха Твоего, о Перворождённый. Потребности велики Твои, и нуждаешься Ты в Воплощении, в теле, что дано Тебе в чувствах. Мы склоняемся перед Тобою в знак почтения, мы преклоняем колени пред Твоим вечно голодным Сердцем, мы приближаемся к Тебе, дабы лицезреть Твой прекрасный Облик. Приветствуем Тебя мы, о Тот, Кто возвышен, о Тот, Кому поклоняется всё сущее. О Ты, могущественный Бог, держатель душ наших, Божественная Ты Душа, Твоя Воля обладает огромной и ужасной силой — такой, что вселяет страх в Богов и людей, такой, что короновала Тебя на Престоле Твоего Величия, мы умоляем Тебя: пускай же не закроет тьма наши лики от Тебя, пускай же не удержит страх в плену души наши, отданные Тебе одному, пускай же не падёт проклятие на все земли наши, коими владеешь Ты полноправно.

Мёртвое тело лежит на погребальном алтаре из чёрного, трагичного камня; обложено оно ветвями яблонь, ибо то — единственный случай, когда можно сжигать безнаказанно Священное дерево. Близ алтаря — подношения из цветов, крови рабов и животных, кувшинов; Хор Тишины провёл все требуемые первейшие обряды, воспел последние гимны.

Слова их всё ещё звенят в голове.

Слава тебе, о, Царь вечности Наш. Ты — Великий наш Бог, Ты — из Тех Богов, Тех Божественных Владык и Вождей, Чьи Имена священны для нас. Мы — те, кто сражались ради Тебя; те, кто пришли к Тебе во Имя Твоё, и истинность клятв наших мы заверяем пред Ликом Твоим. Мы — те, кто носят траур, те, кто рвут на себе волосы, те, кто оплакивают твоё Воплощение, те, кто не возложил на плечи свою тяжкую вину. Мы — те, кто омывает чистое Тело Твоё спрятанными водными источниками, в коих растворён светлый соды кристалл; мы — те, кто проводит последние приготовления Твоего Тела к огню. Мы — те, кто умоляет Тебя отпереть врата посмертного мира и пропустить священную душу, не ниспослав на наши головы, склонённые в скорби, день сокрушения, уничтожения, изуверства, гнева.

— Сегодня — не день торжества, — он отсекает, чувствуя на себе как будто единый взгляд, — сегодня — день приношений и возлияний, сегодня — день боли, и скорби, и слёз, и самого мрачного ужаса, что способны мы пережить. Сегодня — тот день, когда всякий верный да распоёт погребальные гимны ушедшей госпоже, рождённой в Божественном Пламени. Я есть жрец Его первый, я есть раб Его, я его слуга Великого Бога, и властью, что дал Он мне, я начинаю страшную службу, что не должно пережить никому вовеки веков. Слышьте, как слышу я: сердце дракона боле не бьётся. Мёртвая кровь пролилась, осквернив Великий Храм Тишины, — он признаёт, он обязан это произнести, ибо вина та — на нём. — Видьте, как вижу я: дракон не упал под ударом ножа, и не взял ни единый живущий на душу свою худшего греха богохульства, надругательства над тем, что свято для нас.

Под ладонью — как касание к чешуе; но он — не прикасается к гиблой плоти сейчас, что отсчитывала мгновенья до катастрофы, коей не зрел прежде мир весь, даже когда жил во мраке, в тенях, в неверии, в слепоте, в тишине отнюдь не божественной. Он слишком хорошо знал Эуиеру — ту, что священна не только как дракон храмовой. Её кровь становилась не раз его кровью; её кровь сливалась воедино с его плотью; её кровь — кипела в жилах, внутри, до сих пор, и он — помнил всякое касание к её могучему телу.

Лишь его, Корифея Хора Тишины, она подпускала близко к себе; его обязанность — следить, чтобы чувствовала она себя не меньше ничуть, кроме как божественно, он же и брал её кровь, что милосердно она даровала, получая взамен многие и многие дары.

— Эуиера, Благословенная, воспетая в гимнах, пусть Имя Твоё будет названо, найдено и поставлено в ряд с Именами Богов — пусть Имя Твоё провозгласят жрецы храмов. Воплощение, Что озаряет мир Светом, да вознесёшься Ты на крыльях Своих, ибо открыты Тебе все пути на небе, и на земле, и в посмертии, где отныне насладишься покоем Ты и печальнейшим торжеством. Думат да позволит Тебе пересечь небо, Думат да позволит Тебе поклониться величественному сиянию Своему, предстающему пред очами нашими, Думат да позволит Тебе подняться ввысь, чтобы занять место, принадлежащее Тебе по праву Божественного происхождения. Думат да укажет Тебе путь в те земли, что не полны зла, где Звёзды не потеряли равновесия и не упали вниз на грязи земные и где Ты да не упадёшь вслед за ними. Ты поднимаешься, величественно продвигаясь вперёд, и Ты садишься в облике живого существа в безграничном великолепии Своём. Ты опускаешься на земли Свои по праву, ибо Ты есть Воплощение Думата, пред Которым склоняются в знак почтения. Ты да не будешь отвергнута, Ты да воссядешь с Сонмом Богов, Ты да услышишь моленья, что произносятся, когда представляются приношения, Ты да излучишь Свет, Богу подобно, Ты да поднимешься на Престол, как одарённая жизнью бессмертной, Ты да предстанешь перед Владыкой Богов, Величайшим Драконом, Чьё Имя есть Тишина.

Речь замирает; никто не посмел бы и слова сказать. Корифей Хора Тишины знает: власть истинных Богов шатка сейчас, храмы слабели — не мог он не зреть; а после такого удара, как смерть Эуиеры, оправится сможет нескоро. Высший знак, худший предвестник страданий и боли — обязан он был смягчить, насколько возможно, последствия страшные, ибо он тоже есть духовное тело Бога, ибо давно ему величие над теми, кто обитает в смертных телах.

Он есть живая душа — и он ведёт за собою сердца. Он обязан стать тем, против кого никто не восстанет; он должен явиться, он должен прийти так, чтобы верующие да не отвернулись, а неверные — да посмотрели в покорстве, поняв, что отступление от веры карается Богом. Знак рукою, свободной от посоха, — служители Великого Храма, что аколиты, что Хор Тишины, склоняются поклоном перед святилищем из камня и мёртвой плоти.

Священный долг давит на плечи столь сильно, как мантия жреческая. Ноша его, стальная, тяжела для смертных плеч.

— Ушедшую великую госпожу не вернуть, но её нужно сопроводить в погребальный, пламенный путь. Я пришёл — и я приблизился к ней, чтобы узреть последнюю её красоту. Я поднял вверх руки свои, поклоняясь её благословенному Имени, святому для всякого верного, и я преклонился пред ней, как подобает всякому верному.

 

Он совершил страшное. Он совершил ужасное. Он совершил непоправимое.

Он совершил такое, что немыслимо было бы для него раньше. Как это возможно — запятнать руки, и без того даже не по локоть, а по плечо в крови, в крови, в которой он разве что не утопает, — жизнью того, кого полагал всегда священным, физическим воплощением своего Бога, которому предан был сквозь смерть, боль и страдание — до самого конца, пока не дал себе самому обрушить эту часть своего бытия? Он до сих пор мыслил драконов священными — пусть уже не олицетворением своего Бога, который посмел умереть, посмел оставить его без ответа, посмел исчезнуть, как будто вовсе не бывало, посмел отвернуться спустя всё, что они пережили, посмел замолчать, став той тишиной, какую не назвать священной.

Он совершил прекрасное. Он сотворил созидательное. Он сотворил бессмертное.

Он сотворил божественное.

 

Тогда у Рубигинозы не было имени — её лишили права на него, ибо современный мир боле не поклонялся драконам так, как положено; не воздавал им должного; не проявлял того почтения, какое заслужено, какое обязаны они, люди нынешнего дня, неизменно проявлять. Эта земля полна зла, и звёзды потеряли равновесие и упали вниз, и они не нашли ничего, что помогло бы вновь подняться в небо; эта земля полна зла — такого, какое никто и не думал искоренять; эта земля полна зла — того, которое не даёт ей, как и прежде, стать святым местом для Богов.

Если этого не делали другие, это сделает он сам — простое и универсальное решение.

В конце концов, он всегда так делал.

Он помог ей как тому, кто стал жертвой. Он дал ей новые слух, зрение, мысли, разум. Он подарил ей часть себя.

Старший помнит, какой она была — злой и напуганной; такой же слепой, как и все, такой же потерянной во тьме, как и все. Она чудилась ему Думатом отчасти, ибо всяк дракон да будет Божественным воплощением; он ожидал наказания, когда её держали в цепях и поглощать заставляли лириум алый, но наказания — не последовало. Никакой кары не ощутил он на себе — только смотрел, как крепла она, как вскрывалась каменными наростами; только слушал, как всё громче и громче звучал в голове её скрежечущий, как металл, бывший долго в воде, голос. Тогда он решил, что пора — тогда он и вложил в неё часть своей души, рискуя собой и всем, что уже имел к тому моменту, но не прогадал.

Тогда он дал ей имя — Рубигиноза, обозначив, что она есть такое. Ржаво-красная. Ей подошло. Она так и звучала. Такой она была сотворена. Такова её суть. Таков её ответ.

Его прекрасное, дивное дитя, за чьё творение он обязан был расплатиться головой, но Боги — смолчали, как будто так можно, как будто так нужно, как будто дурного нет на дланях его, как будто теперь его воля — то, что решает, как будто он не ошибся, как будто всё то — не злодеянье, какое немыслимо было в его времена. Его ужасное, отвратительное дитя, какое стало насмешкой над всем, во что он верил, и чем он жил. Его дитя, с которого и началось его страшнейшее падение в немыслимые бездны, куда никогда не должен заходить ни один по-настоящему верующий человек.

Под когтистой лапой, уже не ладонью людской, — чужой бок. Драконица дышит хрипло, поверхностно, болезненно — и Корифей понимает отчётливо это состояние: сам прошёл этот путь; он говорит с ней громко — рассказывает, что такое жертва, что красный лириум — это больно, но даёт силы, что всем приходится что-то терять. Он рассказывает про себя, про свою жизнь, про свои взгляды, про нынешний мир, про кошмары и тьму, про мрак, про ошибки, как будто исповедуется ей, даже если знает, что она — не Думат и им не станет.

Никто не закричал в ужасе, когда Рубигиноза открыла впервые глаза, став сама собою.

Он боготворил её. Он ненавидел себя. Он терзал их обоих. Он обожал её. Он боялся за неё. Он отдал ей себя. Он страдал, чтобы она жила. Она страдала, чтобы жил он.

Они — вместе. Они принадлежат друг другу. Никто не разлучит их — никогда. Только смерть.

Пусть даже при первом полёте он и упал.

 

Говорят, погибший храмовый дракон — предвестник несчастья всего обозримого мира.

Говорят, погибший храмовый дракон — знак великого греха Корифея Хора Тишины.

Говорят, погибший храмовый дракон — равно что отверженье Богами.

Сетий Амладарис страшится — и шепчет, каясь в мерзком пороке и прегрешеньи:

— Я пришёл к Тебе, избранный Тобой, Сияющим и Чистым. Мои руки простёрты к Тебе, Дарующему и Раскрывающему мне Уста, дабы я мог Говорить ими от Твоего лица, Того, Кто проведёт сердце моё в Тишине. Тот, Кто избрал меня, Чьи воплощения святы, Чей образ сокровенен в храмах, Кто есть Властелин Тишины и Тени Господин, Кто повелитель Божественных трапез в Граде, Кто Благодетель, Чьё Имя звенит сквозь века от основанья Тевинтера, Чьё Имя — на губах привычнее моего же собственного, ничтожного рядом с Твоим.

Беспокойный шёпот срывается на сиплый, удушливый свист, рвущий нещадно гортань, дыхание — глухо, трепетно, страха полно; Корифей Хора Тишины не могущ унять дрожь в руках своих, не могущ принудить речь свою литься спокойно, как ему и положено.

— О Думат, славит Тебя всякий, зрящий явленье Первого Бога. Власть Твоя беспредельна, будет же милостив к посвященным грозный Твой лик, я слуга Твой и раб, Твой первый служитель, вернейший. Думат-Свирепое-Существо-Небес-Которое-Повелевает-Богами, Думат-Живущий-в-Храмах, Думат-Живущий-в-Городе-Своём, Думат-Властелин-Бессмертия, Думат-Царь-Богов, я принесу жертвы Тебе, Твоему голодному Сердцу, сегодня же. Даруй мне укрепление сердцем, даруй мне успокоение, дабы не вырывал я его из груди и не сжирал, дабы страх не терзал душу мою и не отвращал от того, что должно совершать ежечасно во Славу Твою бессмертную, о Коронованный Царь Богов. Велик страх, внушаемый Тобою, и обличия Твои исполнены величия, и любовь к Тебе велика средь обитателей нашего мира, на кой обратил Ты Взор Свой.

Музыки он не достоин — и нет сейчас того отвратного шедевра какофонии в ровном буквенном строе, что обнажил бы предопасения и предтревоги, отражение ощущенья ещё не свершившейся катастрофы; он сотворено ещё то, что отразит весь кошмар, упавший на мир темнотой. Музыки он не достоин, ибо нет того, что сумело бы стерпеть несмываемый грех. Незримая сода вновь оседает на коже, но дарует сейчас отнюдь не облегчение.

Сетий Амладарис чешет тыльные стороны ладоней и вновь смиренно, отчаянно, страстно склоняет голову пред статуей Думата, взирающего на него слоновою костью. Далеко то Прощение, что Он даровал каждый месяц. Далеко очищение в соде, в воде, в огне и в молитве, раздирающей плоть. Как назло, как нарочно, как будто из мести, губы лишь позавчера мучительно кровоточили, изодранные мольбой о Прощении, признанием несовершенства и просьбой снять с души тяжесть болезненную.

— Я преклоняюсь пред Тобой прежде, чем свершится ужаснейшая беда, — едва шевелит он губами, — Ты могущественный Властелин, наводящий священный трепет на служителей Своих и вселяющий подлинный кошмар во врагов Своих несведущих, отвернувшихся от подлинного Света, Ты Тот, Чьи проявления величественны, о горячо любимый мною, о вселяющий радость в сердце моё, о сажающий Богов на Их Престолы, умолю тебя: изгони страх из души моей, отверни света конец от мира всего. Даруй нам прощение, червям жалким, смертным под Взором Твоим. Даруй нам Прощение — тем, кто не уберёг Твоё телесное Воплощение, в коем Ты поднимаешься над горизонтом, представая во всём Своём Величии. Даруй нам прощение, ибо жизнь всяка — конечна, ибо нет ни в одном из смертных мужей или дев могущества понести наказание за тяжелейшее из преступлений, кои способно придумать больное воображение.

Смерть — то естественно и не должно удивлять.

Смерть — то единственно закономерный исход для всякого, кто из плоти и крови.

Смерть — то столь печальное зрелище, что словами описать невозможно, ибо нет языка, что хранил бы в себе все секреты боли и скорби, особенно когда речь идёт о драконе — о воплощении Бога, о теле, что надо Богам в ощущениях.

Мгновенье молчания; звенит тишина меж колоннами строгими, ровными. Средь них — никого, только он, первый жрец, ближайший раб и слуга, право имел молчание скорби нарушить сейчас.

— Пожалуйста. Я умоляю Тебя. Aspice mundum et omnia quae in eo sunt — мы разве заслужили кары? Вина лежит на наших разве плечах? Ты зришь во мраке невежества и несёшь нас всех к Свету, Великий Наш Бог, и разве Зришь Ты, что мы живём с сердцем нечистым и должно нам убояться гнева Твоего, что священ, как и погибшее Твоё Воплощение? Нет врага, которого разрубить можно на части, нет того, чью голову можно отсечь, нет того, чьи шейные позвонки можно раздробить, нет того, чьи бёдра можно отрезать, а тела — отдать падальщикам, волкам земляным, из пустыни горячей? Некого сейчас наказать. Возмездие да исправляет — я сам то многократно шептал, но значит ли это, что испуганные ничуть не меньшей моей души можно пожрать?

Однако мёртвый дракон есть мёртвый дракон — он это знает.

Смерть Воплощения Бога есть осквернение всякого Великого Храма.

Потому он уверен: грядёт беда, какой не знал мир.

Гневная, страшная пасть всех однажды пожрёт, обратив мир в долину ужасов, боли и плача; чертог скорби и страданий. Тленный горячий пепел вместо снега; жжётся пламень, чьи языки — как ножи да топоры, крюки, пилы, вилы, и нет соды, чтобы да не появилось до казни треска от раздувшихся волдырей. Лишь уповать на великую милость Думата осталось, ибо Есть Он Сейчас, что Взор Свой обратит и простит, решив, что достаточно пролилось изо рта и губ крови, что ни одно слово, данное болью, не станет обманом Бога в дальнейшем, что нет нужды терзать огненным палачом; решив, что достаточно тягот на смертных пришлось.

Когти из железа и стали, шея, что в язвах насквозь, — длинна, стройна, увенчана мёртвою головою. Он видит снова очи дракона, Эуиеры, что мёртвы, пусты, не будут боле сверкающи. В теле — холодная кровь, гниль разложения, нет даже остатка души; мучительный яд, отрава по венам — дыхание сипло, агония — близко.

Нет спасенья от смерти — ни для кого.

Разве то — верно?

Гроза выворачивает наизнанку небеса.

 

Наконец, Старший готов говорить.

Он полагает, что не найти им нынче столько для искажения драконов, сколько Кошмар желает Мором: мир не тот уже, каким был прежде — не таков, как в его, в былые времена, когда прорезались небеса крыльями прекраснейших, величайших из драконов, каких не видел нынче свет. Сколько их теперь осталось? Уж вряд ли более десятка тех, кто взрослой мог бы называться. Конечно, кладки есть — и дрейков для такого дела найти не столь уж сложно, но явно нужно время — и не только оно. Ещё нужно решение. Согласие.

Он не смог бы обещать сразу всех. И хотел ли обещать? Куда важней вопрос.

 

Кошмар посылает ему видение; Кошмар предлагает помочь переродиться — стать сильнее.

Кошмар знает, какое видение ему послать, чтобы вселить чувство, как будто весь мир перед ним склониться готов, но Старший-то знает, как и чем на него стоит давить. Пожалуй, надо как-то отслеживать чужие влияния уже, а особенно остро помнить о том подле демона. Такова уж их сущность.

 

Красный лириум — это огромная сила, с которой далеко не каждый может совладать: выпив его первым сам, Старший знал это, как, возможно, никто другой. Его лицо — вновь страшно чешется на той стороне, где проросли остатком жреческой драконьей маски, скрывавшей его лицо во время последнего ритуала в жизни Сетия Амладариса, красные каменья. Они вплелись в его плоть, проросли сквозь него, вторглись по дозволению в его сущность, обвили изнутри — пошли алым по ненормально длинным рукам, дали цвет чёрным когтям. Красный лириум жадно принялся терзать его настоящее тело — не то, которое давал ощутить сейчас Кошмар; он не всё в себе пожрать, несомненно, позволял: власть над красным лириумом горела в его руках, быть может, не так сильно, как бы желал, но достаточно, чтобы самому не обратиться в каменную глыбу навсегда и чтобы не сойти окончательно с ума.

Красный лириум — это чудовищная сила. Он видел заражённых Скверной молодых дракониц — по всей видимости, их или ранили в сражении порождения тьмы, или они решились есть их трупы, но даже природная устойчивость не уберегла их полностью от влияния порченой заразы. Рубигиноза сопротивлялась долго, но даже она, взрослая драконица, превратилась в то, чем вселяла ужас в их общих врагов сейчас. Испещрённая камнями красного лириума, багрово-ржавая, скрипящая сознанием, она была прекраснейшей в его глазах — глазах её творца; пронзённая болью и силой, она была подобной ему — тому, кто сам мучился от боли, и от жажды, и от осознания того, что так нужно.

Эта жертва — их общая. Как Бог, он обязан разделить. Люди отворачивались ради него от своего Создателя. Люди принимали ради него красный лириум. Люди страдали ради него. Люди менялись ради него. Рубигиноза страдала ради него — и ради них всех.

А что он?

 

Красный лириум — это, бесспорно, сила; это такая сила, с которой кажется, что одно усилие воли, пронзённой многоголосым шёпотом, — и весь мир окажется смят, даже если Старший, какой бы мощью он ни искрился, прекрасно знает, что этого не произойдёт.

Красный лириум — это когда один изросшийся красный храмовник способен вместо тарана выбить ворота.

Красный лириум — это когда его собственные заклинания оказываются способны пробивать Завесу.

Красный лириум — это когда звон в голове, шёпот на ухо, чужие голоса, чужие мысли, чужие жизни.

Всё в его руках.

Красный лириум — это и страшная жертва, это будущее мучительное перевоплощение, та огромная цена, какую заплатить способны далеко не все. Мог ли он принуждать всех отдать её, когда уже не все должны были? Что, например, венатори? Они боятся этой мощи, они страшатся близко подходить, они же просто люди, как и те, кто напуган был Рубигинозой, принёсшей мысли о новом Море, при Старкхэвене. Они страдают от красного лириума, пусть и вынуждены с ним работать; простые люди — те, кто не принимал лириум, подобно храмовнику, и те, кто не был порождением тьмы, подобно ему, терзались и, в конце концов, обращались в камень — звенящий, шепчущий, ужасающий простых людей.

Красный лириум опасен — Старший всё-таки не был идиотом и осознавал это; он сам выносил на себе последствия, в конце-то концов, и он сам созерцал, во что превращаются заражённые.

А что будет дальше, потом? Он не мог взять и убить всех, иначе бы давно этого сделал, коли того бы хотел.

 

Он мог согласиться на предложение Кошмара — и потерять доверие части паствы, подвести их.

Он мог согласиться на предложение Кошмара — и подтвердить, что он — стоит над архидемонами.

Он мог согласиться на предложение Кошмара — и получить свою месть, которую не мог оставить так просто.

Он мог согласиться на предложение Кошмара — и принять его помощь в искажении драконов красным лириумом.

 

Он мог отказаться от предложения Кошмара — и дать тому понять, что страх вечным не будет.

Он мог отказаться от предложения Кошмара — и лишиться шанса на месть, на устранение угрозы.

Он мог отказаться от предложения Кошмара — и пойти искать ту пещерную женщину самостоятельно, в одиночку.

Он мог отказаться от предложения Кошмара — и сделать себя самого не чудовищем.

 

Старший осознаёт, что оказался в откровенно идиотской ситуации, и практически любое сочетание его решений и выборов приводило к не менее идиотскому результату; и пускай он понимал, что реальная жизнь — это вещь суровая и серьёзная, не шибко отличная милосердием и состраданием, он всё-таки хотел найти нечто приемлемое; нечто такое, что не приведёт к очередной катастрофе, какую он не могущ контролировать, что не лишит его значительной части союзников и паствы, что, в конце концов, сведёт к минимуму личные потери.

Обманывать Кошмара он по-прежнему не рисковал: ложь в таком случае вообще чревата множеством ужасающих последствий, а если учитывать, сколько могущества у существа, которое в каком-то смысле он сам и породил, начав Первый Мор и двести лет сливаясь с Думатом и их общей паствой, то никакого баланса сил не наблюдалось — и это мягко сказано. И даже если Кошмар соизволит его не убивать, то что это ему даст? Есть нечто более страшное, чем собственная смерть, даже если Старший сейчас сознаёт как никогда остро: ему лучше не умирать.

Попытаться переубедить Кошмара? Это — хорошее, скорее даже оптимальное решение, но вопрос в том, какова вероятность, что он сможет дать ему нечто такое, что его ненасытной душе, жаждущей подлинного кошмара, придётся по вкусу? Как вовсе переубедить того, кто вкусил наслаждение Первого Мора тоже, пусть и с другой стороны — страхами целых поколений, что рождались и умирали, силясь сразить Первую Орду, а не безграничной, вечносияющей, божественной, невыносимой любовью к Думату? И как вообще можно было решить отправить Рубигинозу на Старкхэвен? Мало того, что её ранили и заставили усомниться в собственном могуществе, так ещё и Старший сам завёл себя в такой логический моральный тупик. Что за идиот? Самсон говорил, конечно, что Рубигиноза поработала отменно, но во что это в итоге вылилось?

Отказаться и начать решать свои проблемы самостоятельно? Недурно — и более чем божественно; Старший вовремя вспоминает слова Самсона и постепенно склоняется к этому варианту тоже: в конце концов, Бог не должен делать всё чужими руками и порой надо постараться лично. Но сколько на это уйдёт времени? Какова вероятность, что не станет хуже? Что он вовсе отыщет эту проклятую женщину, появившуюся как будто нарочно именно там, где он ожидал иного, как будто засланную дурной волей без малейших раздумий? С другой стороны, быть может, и правда — стоит послушать Кошмара, всё то, что он прежде сказал?

 

Видение исчезает — и Старший жмурится, сгоняя это наваждение, и дёргает плечом, как будто сбрасывая тень руки, что всё ещё лежала на нём. Вот она была — мощь, прямо перед ним; вот она была — сила, чтобы подавить своих врагов, каких развелось слишком уж много в последнее время. Он мог бы согласиться — и получить почти наверняка, почти гарантированно её в свои руки — и изничтожить тех, кто смеет поднимать головы, кто смеет не покоряться новому Богу нового мира, кто смеет противиться, упрямиться, не принимать изменения, полагать, что всё скоро закончится, минует бесследно, оставит этот мир.

Нет. Нет. Он не позволит всему закончиться просто так.

Он отдал уже так много — и не посмеет отступиться; он отдал самого себя, он сам себя уничтожил, он сам себя изменил, он сам себя исказил. Его паства пожертвовала многим — даже большим, чем он сам. Он не может дать их страданиям стать напрасными, ибо величие, безусловно, требует боли, смерти, рыданий, крови и слёз, но не бессмысленных.

Нет.

 

Но.

Недовольных так много.

Непокорных так много.

Неверных так много.

Несгибаемых зато нет.

 

— Что могу тебе я ещё предложить вместо того, о чём ты просишь обещать тебе?

 

Он видел Город — и не умер. Он поднялся над собой и воскрес подобно Богу. Он осознал себя Богом, продрался через смерти, потери, поражения, ошибки, страхи, кошмары, ужасы, желание узнать, что всё вокруг — всего лишь сон, из какого выход есть; через отрицание, гнев, отторжение, торг и принятие; через боль такую, что лучше бы нет; через потерю Бога, основы своих прошлых жизней; через грехи, через… Возможно, Самсон сейчас бы сказал кратко «пиздец» и был бы очень прав, пусть даже то — приземлённая современная ругань, боле подходящая сопорати, а не альтусу из древнего рода, но Старший так израсходовал себя, что почти начал забывать нормальные человеческие слова.

Неужели он не найдёт выход из этой дурацкой ситуации, засевшей железным жуком за глазами?

Неужели разумного выхода нет? Неужели обязательно ему вновь потерять что-то важное с выбором своим?

 

— Хочешь… — секунды раздумий, — …я поражу красным лириумом ещё одну драконицу? Великую драконицу, но одну. Я направлю её на тех неверных, что не захотят склонить голов и не оставят мне иного выбора, кроме как уничтожить их всех.

 

Есть ли они до сих пор? Старший не уверен.

На всё ли он готов ради мести? Старший не уверен.

Зато он уверен, что ему есть, что терять. И много.

 

Подумай, наконец, головой ты разумно.

Даже помолиться некому, чтобы душу буйную унять свою — и не сожрать опять сердце. То самое, которое отдал другому.

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Уж слишком долго думал Корифей. Пусть даже время было последним, о чем обычно размышлял сам демон, однако он явно не торопился отвечать. И это удивляло Кошмара больше, чем обычно вовсе мог удивить его “старинный друг”. Подумать только, ему понадобилось время для того, чтобы решить, как казалось самому созданию Тени, совершенно не требующую никакого умственного труда задачу. О чём там вовсе мог думать Старший, то хмурясь, то уходя в себя, застыв, словно соленой столб. Кошмар бы мог коснуться снова его памяти, открыв её, как вскрывают голодные звери черепа, добираясь до самого сладкого… Но что-то подсказывало ему, что ни мысли Корифея, ни ответ его не станут для него ожидаемыми или приятными. 

И всё же он надеялся на благоразумное согласие, что вставало под угрозу с каждым мгновением, потраченным Корифеем на ответ. Орды мыслей клубились в этом разуме, мешая друг другу, сталкиваясь, вытесняя, подменяя друг друга. Взаправду: Память – худшее из зол, страшнейшее оружие, что может вовсе существовать. Память – освобождение и клетка, раны и бальзам для них, нож в руках врага и ветвь лекарственных цветов в ладони друга, глоток воды и пламя, пожирающее изнутри. Она всем этим теперь была и для Корифея. 

Кошмар знает о том, каков будет ответ задолго до того, как ведение его рассыплется. И всё же он удивлен! Он удивлен, от движения руки Старшего рука его подергивается дымкой, исчезая с плеча. Он удивлен и даже отступает в сторону, собираясь из черного тумана чуть поодаль, возвышаясь белой статуей на серой мостовой. Демон шипит, как брошенное на угли мясо, будто раздосадован потерей столь хорошо выстроенного видения.

- Ты? Ты говоришь мне нет, когда сам приходишь за помощью? Как переменчивы мысли даже тех, кто кажется им верен…! Как и собственному слову!

Видению на смену приходит иное. Пещеры нет, и нет более кладок из сотен драконьих яиц. Но вместо этого пред Корифеем город, сокрытый в темноте. Ничто не освещает его, даже звезды тусклы настолько, что их легко и не заметить в чернильной массе тяжелого небосклона. Местами из тьмы выступают края домов, смотрящие на чужаков пустыми глазницами окон. Мощеная улица, плавно перетекает в мост, растянувшийся над темными водами. Этот канал, эти воды, этот мост теперь разделяют Корифея и Кошмара. И последний отворачивает странного вида лицо в сторону. Откуда-то из-за этой уродливой маски звучит неприятный, клокочущий смех, явно вызванный совсем не радостью. 

- Мне ставишь ты условия? В который раз! Как будто я желаний низких демон! Подумать только…!

Смех его перерастает в клокочущее рычание, засевшее за каждым провалом окон странного, безжизненного города, что мог показаться смутно знакомым. 

- Что можешь предложить ты мне? Я помню, как пришел ты в мой Апокриф. Назвался другом! Ты предлагал уже мне кое-что, забыл должно быть? Иль может быть ты, как и любой смертный, стремишься обмануть меня? Тишина и Ложь, казалось раньше мне, всё же не родными сестрами! Но видимо, что кровь у них одна…

Кошмар протянул белую когтистую лапу, обрастающую струпьями в сторону к стоящему рядом дереву. Тонкий гладкий ствол его устремлялся вверх. Дерево раскидывало свои тонкие ветви, разрастаясь, однако было совершено лишено листвы. Вместо неё на голых, гладких ветвях весели крупные яблоки. В темноте они казались багровыми, как загустившаяся, давно высохшая кровь… Пальцы демона сомкнулись на одном из них, притягивая фрукт к своей олове, крутя его и рассматривая. Мясистая маска наконец щелкнула с таким звуком, с каким обычно переламываются кости, и стала медленно расходится, сопровождаемая тошнотворным чавканьем плоти, отделяемой от костей. 

Окровавленный клыкастый череп, усмехнулся Корифею, вонзаясь медленно пастью в яблоко. Но вместо хруста крепкого фрукта до него могло донестись только шмяканье по давным-давно сгнившему плоду. Тот хлюпал, источал такую вонь, что она перебивала даже запах застоявшейся воды в канале. Демон сглотнул и плоть яблока провалилась в его тело, а вместе с тем заалели и струпья на его руке, лопаясь и извергая из себя ярких кровавых червей. 

- ...и кровь эта, как вижу я, гнилая. Скверная. - шипит череп, обрастая лириумом, пока бледная и окровавленная рука протягивает Корифею яблоко – Ты сам ведь знаешь, что паденье одного призвано всегда рождать другое. За этим ты пришел тогда. Разрушить старый мир, чтобы построить новый!

Он сдавил яблоко и то кашей сползло сквозь пальцы грязной массой, истлевая окончательно ещё до того, как достигло земли. Кошмар был зол и темные глазницы запылали лириумом ярче, чем горели звезды.

- Ты спрашиваешь, что можешь предложить мне? Ты! Ты, что обещал мне полный страха мир! Ты обещал кошмар и ужас, что страшнее Мора, “старый друг”! И что я вижу? Когда есть шанс его мне дать, ты говоришь мне… “нет”! Не уж-то дружба наша выгодна тебе до той поры, пока в моих услугах не отпадет нужда? Я друг тебе, пока не станет мешать тебе Кошмаров сонм в устроенном тобою мире. 

Шипение в переулках, в домах и под мостом становилось всё громче. Демоны бесновались, царапали камни, выламывали их и собственные суставы, пузырясь, рыча и вгрызаясь друг в друга.

Демон выдохнул, потухнув вдруг и наблюдая, как стройные вереницы маленьких червей опутываю яблоню, сгрызая её корни, подтачивая её кору и заползая внутрь. 

- А впрочем… почему бы нет? – вдруг согласился демон и складки его маски с чавканьем закрылись – Обмен вполне будет равноценен, не так ли? Одна женщина – один дракон. 

  • Like 1

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость Corypheus

Иногда нужно остановиться и подумать, а правильно ли всё ты делаешь в этой жизни. Сейчас — самое время.

Возможно, несколько мгновений назад Старший именно этим и занимался — до того, как соизволил ответить нечто внятное Кошмару, поглощённый своими внутренними переживаниями, малоприятными и терзавшими его день ото дня; тысячи воспоминаний и дум никогда не покидали его — и не должны, как глубоко уверен он, полагающий, что опыт определяет личность человека. Он знал, что не должен разрушить себя ещё сильнее, чем позволил уже; он знал, что у любого разрушения есть финал — такая черта, ниже которой падать некуда, и ничуть не желал испытать в самом деле то, что и без того прекрасно знал. Даже хорошо, что Кошмар не согласился на первое, бездумное, глупое, не продуманное предложение того, кто безрассудно, едва соображая от затмившей любой здравый смысл мести, помчался кричать о том, как желает смерти чужакам, не достойным его божественной милости: препарировать в очередной раз, силясь иссечь, эту миазматическую, гнилую рану, Старший не желал.

Однажды он окончательно возьмёт под контроль эмоции — когда-нибудь он непременно обуздает пламень страстей, заглушит роющую боль в голове, окунётся в прохладу взвешенный решений, примирит опаляющий огонь, чей дым лишь слепит и язвит глаза до слёз, но, по всей видимости, точно не сегодня.

Из логического блестящий у Вас разве что провал.

 

Видение ему понятно — и проходится оно, стеная и рыча, многотонной тушей по мокрым коростам; больше нет яблони — она сгнила давно и умерла, и осталось только то, что могуще пробиться через тлен и мертвеца — Скверна, порча и кошмар сегодняшнего дня, искристый алым, переливчатый красным. Демоны, сознательно или нет, всегда блестяще умели ударять по больным местам — прописная истина; и Кошмар, ужас из древности времён, ленно и вальяжно раскинувшийся на паутинный Апокриф, чьим хранителем однажды был, извечно в страхи и глубинные опасения попадал.

Все они кем-то другим однажды были. Поразительно, однако, сколь разнообразны их пути.

Он, их Бог, — древний магистр из незапамятных времён, какой вторгся в Град и открыл миру саму тьму, впустив её в свою душу так легко, как будто для этого рождён был; их Бог — чужой жрец, раскрошивший собственную веру.

Она, их верховная жрица, — низменное, казалось бы, существо; не более, чем рабыня, на кою вниманье обращать магистра недостойно, и не важно, какой пожар горел внутри неё, какая сила крылась и искрилась.

Он, их алый генерал, — такой же раб чуждой ложной Церкви, какую их ново-красный Бог воздвиг; зависимый от лириумного поводка, полыхающего теперь грязной кровью, бывший бездомным смердом на обочине жизни.

Он, их шёпот из Тени, — тот, кто когда-то воспоминания бережно хранил во многих книгах, появляющихся точно из пустоты, но ныне — мечтал о бесконечно жрущем мир физической кошмаре.

Обречённые на успех — видно сразу то. Нашли, конечно, куда и почему пойти.

 

И всё-таки, несмотря ни на что, Старший силится сдержать свою горячность, унять поспешность и не дать себе вновь так глупо оступиться, как уже, пусть даже колет жук нещадно опасно близко к глазу; он наблюдает, как хохочет, как рычит, как исторгает яд, как кроваво усмехается Кошмар — и держит на коротком поводке всё то, что мог бы выразить сейчас не только словом — жестом, взглядом, короткой мыслью, неровным действом. Лишь смрад от яблока терзает; Старший жмурится на миг, как будто здесь, в Тени, ему могло глаза разъесть, и подавляет желанье вытереть их от незримых, горьких слёз руками.

Паденье одного всегда рождает нечто иное; от яблока другая яблоня поднять могла крону, а от Бога — новый Бог мог отцепиться и начать строить заново своё.

Кошмар — прав.

Но не совсем.

 

Я не верю в общемировую eutopia и точно не устремлюсь всенепременно её же созидать для всех и каждого, кто последовать готов за мной, — обманчиво издалека начинает Старший, примирительно поднимая руки. — И пожелай её я сотворить, то непременно создал в результате такой кошмар, какой не проживёт и дня без проблем таких, что не разобрать, не уничтожив вовсе мир, чтобы начать всё заново, с нуля, — вздыхает он, но без печали и тоски. К счастью или сожалению, мечты об eutopia — красивы, но глубоко трагичны и идут против самой натуры человека, да и уж очень явно себе он представлял, что было в его власти — при должном ходе бытия — попытаться воссоздать из самых гнилых и Скверных своих мечтаний. — Совершенство лишено конфликта. Совершенство требует пластичности и рациональности от каждого. Совершенство требует неуникальности. Вопрос всегда в том, что делать дальше? Что делать, если нет проблем, которые надо решать? Это путь в никуда.

 

Старший, похоже, обессилен (или так он осторожен, потерять страшась союз?): голос его — негромок, жесты — вновь скудны, а взгляд — какой-то серо-блеклый, как будто не живой или как словно мыслями находился он опять не здесь, а в мире том, какой узреть бы мог в своих кошмарах сокровенных, коли мог бы ночами зреть пугающие сны. Он точно ведал: в его власти подавить, в его власти — Осквернить живое, пускай, быть может, и не всё, но большинство; он мог объединить затронутых такой же порчей под своею волей, её он мог бы навязать, он мог бы вечно слушать шёпот в Скверне…

Он мог бы стать таким же, как Думат.

Он мог бы стать таким, как архидемон.

Не Рубигиноза имела шанс неиллюзорный обратиться им — не того именовали этим словом громким, мерзким.

 

— Ты веришь, я желаю дивный новый мир? Ты веришь, я желаю совершенства, где не найдётся места и малому страданию, какой-то доле гнили? Ты веришь, я желаю уничтожить страх? Я не такой уж идиот, Кошмар, — вздыхает он опять. — Мир новый — будет, несомненно, и остановит его приход лишь моя смерть, — он говорит, дав понять, что монологу, пусть даже небольшому, быть. — Но какой? Вопрос уже совсем другой, — улыбка устало прорезает его как словно посеревшее лицо. — Я не считаю, что может жить человек без боли и без страха, без гордыни, без мучительных желаний, без яда в сердце и словах, без смрадных мыслей, без скверны на душе, а, может быть, и вместо. Ты правда думаешь, что страх исчезнет вдруг — или это мгновенья драмы для накала? Что я расторгну договор, когда дорвусь до божества? Что я не верен слову своему? Что я намерен вдруг тебя убить? Так это невозможно — и речь веду сейчас я вовсе не о том, что ты — древнейший демон, что до безграничия силён. Надеюсь, это ты поймёшь, а коли пожелаешь поговорить со мной о складе личности людской в моём же представлении, то постараюсь донести я до тебя путём ответов на возможные вопросы.

 

Нужно ли это Кошмару? Старший себя спрашивает об этом, но не может быть уверен; с демонами всегда так: они что-то придумают (совсем как люди), а ты потом пытайся им доказать, что они поняли совсем не так и что люди (это порождение тьмы опять приобщает себя к ним) размышляют иначе, что понимать нужно было по-другому, что смысл сказанного лежит в иной плоскости.

— Можем, кстати, вырвать какую-нибудь особо непокорную часть Орлея прямиком в Тень — и будет тебе, чем порадовать себя, — вздыхает Старший, и в этом вздохе — всё то, что думал он о, безусловно, прекрасной солнечной стране, зияющей кроваво-огненной дырой теперь на карте. — Возможно, это худший совет в моей жизни, но иногда контролируемый срыв помогает… прочистить разум.

Старший, конечно, прямо-таки превосходно взял себя в руки и резко стал образцом здравомыслия.

Конечно. Всё так и было.

— Но сначала — драконья женщина из гор. Кто знает, за каким углом таится её тень?

Поделиться


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах
Гость
Эта тема закрыта. В ней нельзя оставлять ответы.

×
×
  • Создать...