Перейти к публикации
Поиск в
  • Дополнительно...
Искать результаты, содержащие...
Искать результаты в...

Corypheus

Members
  • Публикации

    2 147
  • Зарегистрирован

  • Посещение

  • Дней в лидерах

    27

Все публикации пользователя Corypheus

  1. Corypheus

    judicare

    Немного текстов про мою любимую Сурану. Маг крови, боевой маг и просто Страж. *** Суране восемнадцать, и она не хочет умирать — ни в Эонаре, оказавшись помощницей мага крови, ни Серым Стражем, погибнув от лап порождений тьмы и их клинков, но Дункан применяет Право Призыва. Суране восемнадцать, и она не хочет умирать — ни как Давет, отравленная Скверной, ни как Джори, зарезанная клинком Стража. Суране восемнадцать, и она не хочет умирать — ни в битве при Остагаре, в этом кошмаре, разворачивающемся под ногам, под белым каменным мостом, ни в башне Ишала, захваченной порождениями тьмы. И как там только оказался огр?.. Суране восемнадцать, и она не хочет умирать. Да и нет у неё выбора уже. Их осталось двое. *** Когда Флемет говорит, что сердца некоторых людей темнее сердец порождений тьмы, Сурана верит, но осознаёт не сразу. Долгое время она думает, что её уже ничто не удивит — ни после одержимого ребёнка, ни после кошмара в родной Башне, ни после культистов-драконопоклонников, занявших чужой храм. Долгое время она думает, что н и ч е г о. А потом они отправляются в Орзаммар, и там, в темноте Глубинных Троп, Сурана видит Геспит. Между Бранкой и Каридином она не сомневается. *** "Даже если она превратится в паука, Алистер", — думает Сурана. И по выражению её лица это понятно. *** Меч — когтистый и странно трещит под ладонью; Сурана с трудом держит его, как будто пронзённого молнией, но заворачивает в тряпицу и сохраняет до лучших времён. — У него нет толком гарды, — говорит Алистер. — Да я и фехтовать не умею, — отзывается Сурана, но отказывается продавать находку, вырванную из мёртвой руки, даже когда им очень нужны деньги. *** Меч и правда оказывается ей нужен. Там, в древних руинах, из филактерии выходит дух; его речь — как дрожащее дыхание, но Сурана понимает, чего он хочет — и понимает, чего хочет сама. В следующий раз, когда когтистый меч оказывается в руке, он не колет болезненно молнией ладонь — только едва слышно звенит под кожей. Теперь колоть молнией он будет её врагов... как только она научится фехтовать, конечно. А пока что — в руке её лишь металлическая болванка. Здорово. *** — Тебе бы дагу. — Дагу? — Кинжал для второй руки. Можно поискать антиванский или андерфеллский. Сурана смотрит изумлённо. — Кто сказал Антива? *** Когда кинжал Зеврана почти впивается в её плоть, Сурана резко становится... прозрачной. А ведь обещала — без магии. *** Сурана не думала, что поиски Морриган приведут её в старый дом, повидавший много дурного, но ныне — неожиданно спокойный. Она не помнила толком родительскую хибару в громоздком денеримском эльфинаже — и не смогла её найти. И никто её там не узнал, как бы ни всматривалась она в серые эльфийские лица, в отличие от Кинлоха. — Гарды нет. — Поэтому у меня есть дага. Рыцарь-командор Грегор смотрит на предельно измотанную Сурану с несколько большим уважением, чем уже. *** — Ты же не... не собираешься правда осквернять... Сурана аккуратно отсыпает прах Андрасте с мешочек. — Драконья кровь всегда пригодится. А с Колгримом сейчас разберёмся. Она почти слышит, как Алистер, Винн и Лелиана одобряют. *** Сурана вертит в руках резной рог — тяжёлый, красивый. Колгрим истекает кровью у её ног — ещё хрипит, но встать уже не в силах, да и она бы ему не разрешила. Морозный воздух жалит щёки — и Сурана вновь поднимает взгляд к белизне — туда, где дремлет драконица. Её чешуя отливает пыльными рубинами; её крылья — сложены спокойно. Кажется, можно даже услышать могучее дыхание. Сурана убирает рог в свой рюкзак. Пусть живёт спокойно. *** Стена огня жарко дышит в лицо, а за ней — белокаменная статуя Андрасте. — А бельё тоже снимать?.. — спрашивает Сурана в пустоту. Без одеяния ей зябко. *** Страж появляется за их спинами — гремит доспехом, но Сурана своё дело не прекращает. — Сколько ещё желает твоя ненасытная душа? — вздыхает он. — Нам ещё с Мором сражаться, — говорит она, завязывая верёвочкой увесистый мешочек с прахом. — Кто знает, сколько раз мы пострадаем на пути до Уртемиэля? А эльфийский корень-то привыкание вызывает. Страж смотрит на них со сложным лицом. Лелиана виновато разводит руками. *** — А ведь я просила независимости для Круга... — тянет Сурана. Мёртвые храмовники не складе не очень располагают к задушевным беседам, но, кажется, это никого из её спутников, особенно Андерса, не смущает. Надо будет написать Аноре. *** — Хороший посох. Сурана вертит его, сине-золотой, в руках. Торговец следит напряжённо. — Могу дать Вам скидку, Страж-Командор… *** — Мантия у Вас хорошая. Взгляд у Архитектора — изумлённый. — За это стоит благодарить, верно? — Верно. Поменяемся? *** — Красивая маска. — Спасибо? Архитектор напрягается. И правильно. — Меняемся? — ... — Пробирка крови дракона. — У меня есть драконы... — Не осквернённого. — Две. — Половина. — Одна. — Две трети. — Договорились. *** — ...что сам удостоюсь сострадания. — Все достойны сострадания, — Сурана кивает вежливо. — Я думаю, Андрасте Вас простит. Гессариан (или просто дух Тени?) только-только пытается исчезнуть, как... — А хороший у Вас меч. *** Сурана переводит взгляд с матушки Церкви на торговца. Думает. — Пусть проваливает эта жрица. Алистер почти возмущается, но не успевает, ведь у Сураны — есть гениальный план. В церквушке Лотеринга — не очень людно и немного холодно. — Здравствуйте! Женщина, та самая, вступившая в спор, смотрит зло. — У меня предложение к Вам. — И какое же? — Вы делаете мне заказ, спросив у селян, что им надо, а я покупаю со скидкой у того торговца, который Вам так не понравился, и получаю процент с косвенной сделки между ним и Вами. Все довольны! Доволен (почти) даже Алистер.
  2. Corypheus

    Драконий вопрос

    — Да, говорили, — кивает почти даже спокойно он, как будто речь шла о чём-то категорически обыкновенном, но внутреннее напряжение явно проступает даже в этом жесте. Глаза Старшего коротко блестят красным, когда он смотрит на своего генерала. Скверно тогда получилось. И скверно. — Они желали помощи. Я желал помощи. Обмен мог бы получиться равноценным, если бы, во-первых, я мог думать более ясно, чем было в те времена... — интонация Корифея медленно сползает вниз, до тяжёлой задумчивости. — Когда Думат замолчал, я взял на себя... ответственность за порождений тьмы. Что ещё я мог сделать? Сбежать? Нет. Я бы не смог. «Думат, что я несу? Как омерзительно это сомнение». — Полагаю, ты знаешь, что тот, кого называют этим пакостным словом «архидемон», ведёт за собой Орду порождений тьмы? Именно так и начинается Мор: порождения тьмы находят Святилище, касаются Скверной — и становятся частью Орды, подчинённой новому Богу. Архидемону. Двести лет Мора... Безграничная Божественная Любовь. Бескрайний Божественный Свет. Чего ещё он мог хотеть? — Стражи полагали, насколько я помню, что я мог бы помочь им остановить Моры, а я желал лучшей участи для тех, кто оказался под моей волей — тех, кто стал моей новой паствой, даже если мне не хватило сил, чтобы завладеть всей Ордой. В конце концов, я всегда был жрецом — даже тогда. Даже если его паства — буйные порождения тьмы, лишённые своего разума. Какой Бог, как говорится, такая и паства. Или наоборот?.. — Как она тебя освободила? — И вы... не договорились? Они решили, что это все не стоит того? Или что Вы слишком опасны? Он знал, что задавать так много вопросов — неприлично. Так говорили ему все — родители, жрицы, наставники, сослуживцы — даже когда вопросы были разумны. Но Старший, кажется, был не против и всегда одобрял уточнения. Интересно, кому он еще об этом рассказывал в таких подробностях? — А где Вы их встретили? На Тропах, вместе с порождениями? Самсон оставляет последний вопрос без ответа. — Я не помню, — откровенно признаёт Корифей. — Какое-то время всё было... более-менее терпимо. Сейчас я уже знаю, что они посчитали мои мысли хаотичными и чуждыми всему человеческому, хотя я всего лишь не знал из-за языка и не всегда выдерживал напор чужих сознаний. Держать столько было тяжело. Даже для него. В конце концов, он — не Думат. Даже близко не. — Они поняли, что... не справляются, я полагаю. И сочли опасным потому, что я оказался недостаточно понятен — таково моё мнение об этом. Взять под контроль не вышло — заперли. Уничтожить не вышло — заперли. Вот он — верх всего человеческого. — Не на Тропах: порождения тьмы никогда не уходят сразу, даже если их никто не ведёт. А я — вёл. Не хочет говорить? Похоже, что-то личное. Генерал молчит какое-то время — довольно продолжительное, — отстраненно чувствуя, как же все-таки вымотался за эти несколько дней, проведенных без отдыха. Как и все его солдаты. Он надеется, что они отдыхают сейчас в Хасмале, а не устраивают что-то, похожее на то, что произошло несколько дней назад. Очень надеется. — А что значит «вёл»? Как это можно вообще — вести порождений тьмы? Насколько я знаю, они абсолютно неуправляемы, и грызутся даже под архидемоном, — хотя откуда бы простому бывшему храмовнику с улицы такое вообще знать? — И каково это? Вы можете вести так же красных чудовищ? Корифей — вслушивается в тишину, едва удержавшись от того, чтобы закрыть глаза, как будто вокруг вдруг стало спокойнее; отголоски тантервальской жизни и без того не тревожили сейчас его слух, но именно здесь, в этом непринуждённом, таком нормальном разговоре Корифей особенно остро ощущает себя... Правильно? Обычно? Человечно? Всё сразу? — Вести — это собрать под своей волей, слышать каждого из них, говорить, насколько то возможно — и на том языке, который они понимают. Приказывать. Выслушивать. Щадить. Карать. Направлять собственной мыслью. Организовать, не дать развалиться, не дать сгрызться — да, порождения тьмы действительно могут... конфликтовать даже в том случае, если есть тот, кто их направляет, потому как в Орде всегда найдутся желающие получить побольше Бога. Более того, я был гораздо слабее Думата, так что сумел вести только часть Орды — и далеко не всегда беспроблемно. Он и сейчас гораздо слабее — почти наверняка. Бог должен быть силён. Корифей ещё слишком слаб для воплощения своей мечты, пускай и есть идеи, как схитрить. — Могу вести и их, — Корифей поворачивает голову и прищуривается. Вместе с этим — он меняет положение своих ног. На миг мелькают красные чулки, но мантия быстро скрывает их. — Почему ты спрашиваешь? — Но Вы делали это не как сейчас с венатори, например? — неопределенно ведет рукой, пытаясь изобразить, видимо, охватывающий жест. — Была у порождений четкая иерархия, такая, чтобы могла быть оперативно и тактически автономной, как у нас? Или Вы управляли всеми и сразу? Он никак не может понять, как ревущая, несущаяся, темная, хаотичная, почти неразумная орда может существовать и что-то захватывать в принципе. Только, разве что, если их слишком, слишком много. — Потому что... — взгляд скользит по ногам; красный сразу же привлекает внимание. Это что, то, что он думает? Генерал поспешно перестает пялиться, чуть только осознав, что делает. Бл-лять. — Нет, не как с венатори, — Корифей замечает заминку своего генерала. И замечает, куда направлен его взгляд. В конце концов, он не слепой Бог. — У порождений тьмы действительно есть иерархия, и во главе неё стоит Бог — тот, кого называют «архидемон», — он как со скрипом произносит это слово в очередной раз. — Ввиду некоторой… арифметической причины, большинство порождений тьмы — это всё-таки гарлоки. Корифей почти надеется, что Самсон достаточно отвлечён, чтобы не уточнить. — Обычно альфы всё-таки появляются среди гарлоков, хотя встречаются и подобные генлоки. Они, причём и генлоки тоже, — запоздало Корифей понимает, что, возможно, заметка была лишней, — могут быть как магами, то есть эмиссарами, всегда имеющими некоторое преимущество, так и нет — в данном случае важнее, чтобы они могли брать под контроль. Это тяжело объяснить: просто некоторые порождения тьмы захватывают других, если оказываются достаточно сильны, часто при этом они убивают младших сородичей, или умны. Они порабощают. Без Бога Орда быстро раскалывается, когда эти самые альфы начинают борьбу за доминирование и своеобразные… междоусобные войны. Что касается крикунов, обычно умнейшие, и огров, всегда только самые сильные, то среди них также выделяются вожаки, но, опять-таки, обычно их просто меньше, чем гарлоков. Он чуть молчит. — Да, у порождений тьмы есть иерархия, хотя и не самая сложная. Обычно Бог отдаёт приказы через своих альф, хотя может связаться напрямую со всеми. Корифей как-то сереет лицом. — Этого я не учёл в первое время. — Гар-р-р... — пытается повторить Самсон, но, никогда не слышав этого слова (или слышав, но мельком и не обратив внимания), он тут же сбивается в тихое рычание. «Гарлоки», «генлоки». Они кто такие? — Что это такое? А что такое «альфы»? — чуть медлит, вспоминая древнедревнетевене и дивизион, который сам же и назвал. — Их лидеры? Коротко отмечает, что порождения, не такие, как Корифей, тоже могут быть магами. Это... странно, учитывая то, что они живут на Глубинных, почти как гномы, магией не владеющие. «Крикуны». «Огры». Вот про этих ребят — огров, то есть — он кое-что знал. Однажды подслушал разговор двух знатных дам, когда они проходили мимо выгребной ямы — да как вообще ноги-то ступили? — и говорили они о том, что де кто-то встречался с огром в окрестностях Киркволла. Было ли это выдумкой или нет — он все равно пересказал эту историю нескольким другим. А те — другим другим. Так слухи и рождаются. Взгляд снова сползает вниз, но красного больше не видно. Неужели показалось? — Альфа — это вожак. Лидер. Авангард. Генерал, возможно, но всё-таки у генерала могут быть и свои подчинённые-лидеры — в зависимости от размера Орды — или её части. Корифей чуть потягивает спину и подгибает под себя ноги. Он мог долго сидеть в одном положении, но под таким взглядом ему становилось странно. — Гарлоки — это те, которые более похожи на людей. Корифей намекает, как умеет. Корифей понимает, что нужно добавить: — Но не как я, конечно. Под мантией снова проскальзывает что-то красное. Нет, не показалось. Корифей действительно носит чулки. Красные. Красные. Как лириум, как кровь и как медь. Самсон очень старается запретить себе об этом думать, но взгляд все равно такой же красный и голодный. — Тогда как кто? Не понимаю. Корифей — не слепой. Корифей старается сидеть без движения, но сказать, что ему не любопытно, — это ложь. Странный, странный наркоман. И взгляд у него тоже странный. Что в его голове? «Как изувеченные до неузнаваемости люди», — думает он. Но не говорит. — Однажды, быть может, ты увидишь, — Корифей кивает. — Что-то легче можно понять только после того, как встретишь это. «Например, такой взгляд». Корифей смутно припоминает, что в бытность Сетием Амладарисом он получал непонятные взгляд от мужчин. — Кажется, ты хотел поговорить про театр военных действий? — Да. Там... чулки... в смысле венатори... блять. Корифей приподнимает брови. Самсон роняет голову в ладони. — Хватит. Пожалуйста. — Надеюсь, что не увижу. Он старается представить порождений тьмы вместо алой ткани на ногах его Бога. Вспоминает другой его облик, раскуроченный, пробитый лириумом, гротескный — это тоже порождение тьмы или то, как Старший выглядел раньше, если исключить некоторые изменения? — но сознание не спешит успокаиваться и просто так оставлять всколыхнувшую его тему. Он вдруг понимает, что двери заперты, а они здесь совсем одни. Это... странно. Да сука. Не думай об этом. Об этом нельзя думать. — Да. Там... венатори... — Самсон прокашливается, пытаясь собрать мысли в единое целое. — На севере движение. Корифей знал, что он — порождение тьмы. Что он — ужасен. Что он вызывает страх. Потому он и оставляет без слов реплику Самсона: слишком хорошо понимает по самому же себе, даже если не боялся ни своих сородичей, некоторые из которых наверняка приходятся ему родственниками, ни тех, кого называют красными чудовищами. Куда уж... — Движение со стороны... Тевинтера? Опять? Корифей вздыхает. Взгляд Корифея — красный и заинтересованный. Самсон предчувствует хуйню и ужасный пиздец. В общем-то, он оказывается прав, когда Корифей ложится на кровать и потягивается. И чулки тоже видно. Корифей прикрывает глаза. Самсон жадно следит за дыханием. — Можешь трогать. Трахать не разрешаю. ...блять. — Нет, не Тевинтера. По моим данным... — которым не слишком-то можно, хер бы его побрал, доверять. — ...Кто-то внутри страны на марше. Разведчики пока что не подобрались настолько близко, чтобы понять, кто это, откуда, куда и сколько. Мы следим за ситуацией. Следят они. Как же. Передача данных и внутри красных-то налажена откровенно не очень хорошо, а уж данные со стороны разведывательных сил венатори... Обнять и плакать. Просто обнять и плакать. — Больше никакой информации пока нет, но я решил, что Вам полезно будет это знать. — Внутри самой Марки? Корифей догадывался, что им тут не рады. — Я могу чем-то помочь? Я отправил отряд разведчиков-венатори к Виммарку пару недель назад и нескоро смогу отозвать их, но тем не менее. Под губами — горячо, и под пальцами — тоже, и Корифей задыхается в чем-то всхлипывающем, напоминающем плач и стоны одновременно. Раз уж трахать не разрешили, тереться до боли, наверное, можно. — Да. Да, нам необходимо больше сведений. Пока внутренняя разведка красных теней не может выступить, — и когда он узнает, почему, кто-то получит по ебалу. — И что-то, что способно разведать и остаться незамеченным, сейчас нужно позарез. Самсон вздыхает — слишком многое идет через жопу. Скрип лириума отдается в висках. — Сначала драконы, — брякает Корифей. — Какие драконы? — У меня есть информация о том, что недалеко от Киркволла, в Виммарке, может быть драконье логово. Я отправляюсь туда завтра, а сейчас там работают разведчики. Ага. Так вот где разведчики. — Но... — осекается, не осмеливаясь просто взять и сказать «нет». Какое он вообще имеет право? В драконье логово. Блять. Заебись. — Вы нужны нам здесь, — он выглядит почти что пришибленным, понимая, что выдал нихрена не аргумент. — Венатори не справятся с целым городом в одиночку. Почему не послать отряд? Беспокойство охватывает мгновенно — лириум гудит и полыхает в груди, и все тут же готово к действию. Ткань мнется под пальцами. — Потому что мы пойдём не на город, а за драконами. В горы не слишком рядом с городом, — невозмутимо отзывается Корифей, как будто речь шла о приятной прогулке по Рваному Берегу. Наподобие одной из прошлого. — Что дурного может случиться? Рубигинозу удалось поймать и преобразить достаточно быстро и с малыми потерями. На зубах — горький привкус крови. К р а с н о е . Корифей обхватывает ногами за пояс. Можно было бы погладить чулки, но кажется — отпустишь плечи, и все исчезнет. Поцелуй кровит. — Нет, — коротко говорит Корифей, когда Самсон опускается укусами-облизываниями ниже. Он замирает. Прижимается к ребрам. Слушает стук сердца, стараясь не дышать. — Я имел в виду Тантерваль. Мы едва-едва укрепились, — цепляется, кажется, за соломинку так, будто она последняя. — Местные с легкостью могут устроить диверсию или и вовсе бунт. Он не говорит, что дурного может случиться в драконьем логове. Ну, например, хм, может быть, дракон?! Облизывать тоже никто не запрещал. Язык шершаво скользит по ногам. Раздевать тоже никто не запрещал. По голой коже — куда приятнее. — Нам нужны драконы, мой генерал, — с нажимом произносит Корифей. — К тому же, моё отсутствие не должно продлиться более трёх дней. — Никто другой разве не справится? — нажимает в ответ, стараясь побороть с собственное подсознание. Да и сознание тоже. Если он оттуда не вернется... — Я должен там быть. Корифей сохраняет спокойствие. — С драконами может быть опасно, если не уметь с ними работать. А Старший, конечно же, умеет. Единственный из них всех. — В рядах венатори могут быть драконологи... — бормочет, никак не в силах найти достойный аргумент. Поднимает горящие глаза. — Почему именно сейчас? — Потому что слухи дошли сейчас. Потому что это место обнаружили сейчас. Я мог помчаться сломя голову и раньше, но всё-таки отправил вперёд себя отряд на разведку. Корифей знает, что ему нельзя умирать. Этот взгляд своего генерала он выдерживает — и встречает лёгкой улыбкой. «Не сорвись, Самсон». Корифей даже не пытается дёрнуть рукой, извернуться, высвободиться из хватки, сказать «нет» — красное слишком сильно горит. Стоит принять своё... положение. Своё отношение. Самсон низко рычит в лицо. Крик — не слышен, и молнии бегут по пальцам, но, кажется, только сильнее распаляют зверя. Он не трахает — как и обещал. — Но почему не позже? Самсон смотрит все более настойчиво — прямо в глаза. — Драконы никуда не денутся, а вот Тантерваль может. «Только бы не сорваться, блять». «Такова моя божественная воля». «Ну там надо». «Я обожаю принимать импульсивные решения, которые не приведут ни к чему хорошему, как оно было уже сто раз, и я помню, что мне стоит согласовывать свои решения со своей ставкой, но так случилось, к сожалению». «Что за вопросы к Богу?». «Погоди, в основе твоей философии лежит то, что Бог отвечает». «Я хочу прогуляться до Виммарка: давно там не был». «Я хочу драконов. Рубигинозе нужна компания, а нам — новая мощь». И какой из этих ответов выбрать? Корифей степенно размышляет, не торопясь говорить, но то, что он думает, отчётливо видно по сложному выражению его лица. — Драконы тоже могут куда-нибудь деться. — Куда они денутся из собственного логова? — да, та самка в Костяной Яме, кажется, сидела там демон-знает-сколько-лет. Или он просто чего-то не знает. Но, как минимум, у Старшего есть в запасе несколько недель. Это он знает точно. — Скажите честно, зачем так спешить? «У меня дурное предчувствие, насчёт этого всего», — вздыхает Корифей. — Нам нужны драконы. Мне казалось разумным потратить на это время сейчас, когда всё более-менее... спокойно в плане активных военных действий. Корифей чуть молчит. — Я чуть не потерял её при Старкхэвене, Самсон. Она могла умереть. — Скоро мы собираемся на Старкхэвен. Это единственный адекватный шаг в нашей ситуации, — не предлагает, утверждает. — Совсем скоро. Злости не появляется, она не вскипает, не взрыкивает низко из самых глубин, тяжелая, непокорная, жгучая, нет — только горечь и желание остановить. Не пустить. Не дать. — Могла, но Вы и сами знаете, что даже простого дракона убить сложно. Смертельно сложно. А Ваша драконица вся в красном лириуме. «Если она умрёт, то я тоже смогу умереть», — думает Корифей, но не говорит. Он не любит ложь, но прекрасно знает, что есть такие вещи, о которых лучше не рассказывать. В конце концов, что принципиально поменяется, если его небольшой секрет узнает кто-то, кроме него? Вообще-то, всё. Ему нужны другие драконы. Такие, чтобы их сотворение не заставило его вновь рвать душу на части. — Рубигиноза, — он поправляет. Откровенно тянет время. — Генерал Самсон, это решение не обсуждается. — Почему? — настаивает, забыв совершенно о том, с кем спорит и чем это может обернуться. Мысли о возможных последствиях отходят на второй план. Сейчас важно только одно. — Что, если Вы не вернетесь? — стискивает зубы, стараясь не наседать чересчур уж. — Что прикажете? — Я вернусь, — отрезает. — Я всегда возвращаюсь — и обещаю это. В каком-то смысле это, наверное, тоже ложь в другой вселенной: Корифей догадывался, что если бы не более-менее удачный эксперимент Алексиуса, пускай задействовавший отнюдь не время, то могло произойти что-то другое. Если бы не он, всё могло бы быть другим. Самсон не верит — но не говорит об этом вслух. Нельзя верить, что кто-то вернется, особенно что вернется тот, кто обещает вернуться. Нельзя верить, когда они не возвращаются. Нельзя верить, когда «не бойся, брат, это ненадолго», а затем — четыре года безвестия; нельзя верить, когда «во имя Создателя!», а затем — тела и кровь, и последние искры осознанности в их глазах, и он один — против ужасов; нельзя верить, когда «что ты ссышь, там дело на десять минут, зашли и вышли», а затем — хрип в подворотне и красные пальцы сжимают лезвие; нельзя верить, когда «Ралей Самсон, я вернусь, ты просто подожди», и — ожидаемое ничего; нельзя верить, когда «генерал, мне страшно», и красный — не только лириум. Нельзя верить, когда не возвращается никто. Он встает, не находя места во вдруг показавшимся очень тесным помещении, молча шагает в один угол, затем во второй. Корифей тяжело молчит, наблюдая. Что он мог сказать? Он действительно всегда возвращался. Он обещал Сесилии вернуться — и он вернулся. Вместе со Скверной, Первым Мором, огнём Думата и Ордой порождений тьмы, которые жгли их Тевинтер. Он обещал Сесилии вернуться — и он вернулся. Лишённый имени, почти без памяти, не узнающий её, и только Думат знает, кого он ещё там не узнал за те двести лет Мора. Он обещал Сесилии вернуться — и он вернулся. Не солгал её: он никогда ей не лгал, вот только так и не пришёл со словами о том, что, мол, вот он я — и я до сих пор люблю тебя. Он не завершил своего обещания. Он обещал Сесилии вернуться — и он вернулся. Только вот совсем не собой. Корифей прикрывает глаза ладонью, но слёз, к счастью, нет. «Думат, мой Господин, Дракон Тишины, молю Тебя, лишь Тебя. Да обрету я власть над своей душой. Да не познаю я смерти опять. Что сказать мне сейчас? Что мне сделать?». Думат опять молчит. Корифей вздыхает. Встаёт с кровати — та едва слышно скрипит. Подходит ближе — и касается плеч своего алого генерала. — Я не могу умереть, Самсон. Голос его — негромкий. С коротким рыком, все же вырвавшимся из горла, Самсон ошатывается, едва удерживая себя, чтобы не перехватить руки. — Умереть — нет, но кто-то снова может тебя пленить. Отступает дальше, мечется туда-сюда на месте, трет висок и бровь — страшно, сложно, страшно сложно снова терять, как и всех на своем пути. Сколько можно? И зачем только рассказал? Молодец, Корифей. Наверное, по концентрации тупых поступков на один квадратный миллиметр пергамента условного повествования бытия он смело мог бы взять первое место, даже особо не прилагая к тому усилий и ведя себя так, как и всегда, — и вряд ли нашёлся бы такой умелец, который смог бы его переплюнуть в этом, безусловно, врождённом таланте. — Я буду не один, — он вежливо напоминает. — Кто, в самом деле, залезет в драконьи пещеры, чтобы там меня изловить? Кто вовсе знает, что мы туда собрались? Генерал Самсон, похоже, немного не в себе. Vae!
  3. От взгляда Корифея не ускользает замешательство Тиберия Мара — и на мгновение ему становится действительно неловко, даже красно-стыдно — и чувство это настолько сильно, что отчётливо проступает на лице. Возможно, стоило бы несколько повременить со своими лингвистическими потугами и уж точно не прерывать ими важные обсуждения: Корифей заметил за прошедшие годы, что далеко не все современные люди нормально воспринимают настолько резкие переходы от одной темы к другой, но унять эту гадкую привычку параллельно обсуждать несколько вопросов, зачастую связанных между собой категорически никак, так и не сумел. В его-то время это было нормально; в его-то время он не просто должен — безукоризненно обязан был уметь мгновенно прыгать от обсуждения любви в восприятии Арулена и обоснованности смеха до указаний младшему жречеству о том, как правильно — почтительно! — подходить к храмовым драконам, и не особенно возвышенной ругани на старшее жречество, допустившее досадную ошибку в одном из многих общественно значимых ритуалов. Вспомнив тот самый инцидент, Корифей лишь мысленно выдыхает: «О, Поглощающий Жертвоприношения. Мне надлежит укрепиться сердцем, ибо я да принёс Тебе Дары на Твой Алтарь, и я прошу Тебя лишь об одном — дай мне безграничного терпения к самому себе и другим. Даруй мне спокойные дыхание и взгляд». Становится спокойнее — немного уж хотя бы. Когда Тиберий говорит о геополитических оппонентах и культурной ассимиляции, Корифей вновь сознаёт одну вещь. Он никогда не был захватчиком в полной мере. Безусловно, на правах тевинтерца, пусть и выходца из тех времён, какие больше не вернутся никогда, он сознавал собственную причастность к падению и порабощению Арлатана, к подавлению немытых южан, не знающих дивного языка, великой культуры и могущества подлинных Богов, использующих даже магию неправильно и направляющих свой дар течь по руслу, какое заведомо ведёт в тупик. Древний тевинтерец, чья страна поныне лишь наполовину свята для Богов, в нём не стыдился истории родной страны — гордился ей, разумеется, ибо как можно не гордиться подобным величием, раскинувшимся под единственно верными божественными дланями на весь обозримый свет. Тевинтер его времён — велик, что бы кто ни говорил сейчас; Тевинтер его времён — прекрасен и далёк, быть может, далёк настолько, что вовсе не восстанет из праха своего слабого — сколькими бы многочисленными легионами ни располагал современный, отчаянно вырождающийся Тевинтер, он не дотянется до старины — потомка никогда. Как и все, он причастен был к истории своей страны; когда власти в руках его стало больше — он сам её творил. Сам и доломал. Когда Сетий Амладарис стал рабом, слугой, жрецом, Первейшим Избранником Думата, высшим надо всеми Храмами многоголосой Тишины, Тевинтер переживал ослепительно золотой век, обустроившись привычно и вольготно на почти все те земли, что именуются сегодня Тедасом; разумеется, существовали некоторые недоразумения, которым вечно что-то не нравилось и которые считали прямо-таки своим не иначе как священным долгом разрушить общественный порядок, а также южные варвары — те самые жители топей и болот, какие именуются Коркари и от каковых возведена была крепость Остагар — вместе с башней Ишала, названной в честь того самого архонта. Сейчас она кощунственно заброшена — как и многое из того, что возводили магией и камнем тевинтерцы его времён. С другой стороны, зато современный мир не оскорбил и не надругался. Корифей понимает: он никогда не сумеет простить то, что совершили с Храмами. Что угодно, но не это. В любом случае, Корифей откровенно плохо понимал, как это — захватывать. Он вполне искренне полагал, что даже сейчас, приводя Тедас к своему Свету, делал правильное дело. Если он начнёт сомневаться в своей правоте, это может плохо кончиться для всех, кто последовал за ним, так что Корифей осознанно закрывает этот путь для мыслей. Когда-нибудь потом. Не сейчас. — Госпожа Кальперния… — он повторяет одними губами, неслышно, сам для себя. Тоже люди. Как порождение тьмы и самозваный Бог покажет, что он тоже человек? Это было бы забавно, если бы не настолько грустно по сути своей; Корифей бы с удовольствием посмеялся, но Тацитий наверняка сейчас ликует: на лице его подопечного застывает почти не читаемое выражение, что довольно странно для того существа, как Корифей. Основная масса его эмоций читалась легко — он их не скрывал. Кальперния — куда больший человек, чем он сам; Кальперния — обаятельна, сильна и способна, пусть даже во многих вопросах ей, бывшей рабыне, смывшей позорное клеймо, ещё многому стоит научиться; в ней таится колоссальная сила, невероятный дивный дар, какой никто до него не замечал. Так, быть может, дать возможность его фактической верховной жрице показать себя во всём своём великолепии — и направить её в Киркволл? В конце концов, дай человеку причастность — и он проникнется. Он же по себе это и знал. — Полагаю, нам нужно полноценное собрание ставки, — наконец, он говорит, осознав неторопливо весь масштаб мыслительных работ и количество вопросов. — В первую очередь — вы оба, Кальперния, Марк Веррес. Остальные — опционально в зависимости от степени важности в решении марчанских вопросов и на ваше усмотрение, Кальпернии и Верресу я сообщу самостоятельно. Можно даже Кошмара… — по тону и выражению лица Корифея, мягко говоря, совсем не понятно, шутит он сейчас или говорит всерьёз. Возможно, лучше бы эта была шутка, но Корифей достаточно редко оставался невозмутим, когда обнаруживал нечто смешное или по меньшей мере забавное. — Завтра утром я желаю видеть всех, кого я перечислил и кого вы сами сочтёте необходимым позвать. Полагаю, пора решать, что ещё делать с Тантервалем, и когда ударить по армии Себастьяна Ваэля. Корифей ни на миг не забывал тот самый разговор с Райнхартом. Корифей ни на миг не забывал, что их противник — ярый андрастианин. Корифей ни на миг не забывал, что Тедас обязан стать их. Несколько мгновений он размышляет, а после — смотрит сначала на Самсона, а после — на Мара. — Благодарю вас обоих за разъяснения, я приму это к сведению, — Корифей вежливо кивает. — Тогда, получается, — взгляд его направлен на алого генерала, и взгляд этот — слишком уж заинтересованно-любопытный, — что я не могу быть ебанутым, раз это не означает сумасшедший и ты меня не ебал? Хотя, пожалуй, это не очень хороший вопрос: ебанутый, по всей видимости, не было образовано от причастия, и оно не является отглагольным прилагательным. Корифей, кажется, не очень хорошо уловил, что такое мат. И, возможно, стоило меньше давать ему бесконтрольно заниматься лингвистикой, но кто же ему запретит? — Думаю, дальнейший разговор о лингвистических тонкостях и остальных не имеющих отношения к актуальным проблемам вещах можно продолжить в более подходящем месте, если нет ещё не требующих отлагательства вопросов. Не возникало никаких проблем, не связанных с тантервальцами? Корифей помнит, что красные храмовники и венатори не всегда особо ладят друг с другом.
  4. Corypheus

    III. Сотвори себе врага

    Если демоны правда были теми, кто блестяще понимает смертную натуру и способен прочесть малейшее переживание, какими бы искажёнными в случае Старшего они ни были, то Кошмар, безусловно, надавил именно на то, на что лучше всего наступить, коли желаешь получить от него результат. В каком-то смысле, конечно, ответное предложение Кошмара могло показаться избыточным — и мгновения Старший не вполне понимает, почему вообще тот решил проговаривать очевидное в условиях договора и отдельно требовать в качестве оплаты то, что Старший и без того планировал совершить. Здесь был какой-то нюанс? Какой-то скрытый смысл? Что-то такое, чего он не знает? Наверняка, конечно; скорее даже бесспорно. С демонами всегда так. Даже если демон — твой союзник, а союзникам стоит хоть немного доверять. В конце концов, отношения строятся на доверии, а в случае с демонами возникает небольшая сложность: им ничего не стоит влезть в твою голову и проверить, не обмануть ли их решил жалкий смертный, пришедший со своими бесконечными просьбами и нелепыми способами оплаты. Секунда — Старший задумывается, не был ли драконий язык не шуткой, но эту мысль быстро сметает. Даже если так, даже если не шутка, то Старший не мог быть уверен, что вообще когда-нибудь научится этому; в Древнем Тевинтере с драконами говорили совсем по-другому — и он привык к тому, чем жил всю свою жреческую жизнь. Более того, он привык слушать Рубигинозу в Скверне. В красном лириуме. Так они связаны. Так она сотворена. Более того, есть ли у них время, которое можно потратить на догадки и раздумья, на попытки, которые могут ничего не дать, как то уже произошло близ Киркволла, в проклятом Виммарке, где столько неудач уже его постигло? Вольная Марка готовится воевать с армией этого пакостного Себастьяна Ваэля — и стоит ответить им тем же как можно скорее. Рубигиноза уже навела шороху в Марке, но защитники Старкхэвена её ранили — не критично, не убили, но Старший испугался. За неё, за себя, за всё, что он уже сделал, но — испугался. Далеко не всегда ему приходилось вспоминать о собственной смертности — и том факте, что его драгоценная Рубигиноза смертна тоже. В конце концов, в Рубигинозе таится часть его души, и если с ней ­что-то­ случится, то они оба пострадают. Может, стоило сделать себе ещё одно вместилище? Просто на всякий случай… Идея уходит в разряд важных и срочных. Он уже рвал свою душу — значит, сумеет и снова, даже если это — опасно и приведёт к длительной его слабости. Как минимум ему нужны и другие драконы. Чего бы это ни стоило, чем бы ни пришлось жертвовать — им всем, ибо без жертв никогда нельзя. Что бы он сам ни ощущал. Такова плата за величие. Но всё-таки. Кошмар говорит про драконов. Про Серых Стражей. Про Моры. Про архидемонов. Старший ненавидел слово архидемон и ненавидел, когда так называют Рубигинозу. А ещё Старший любил драконов и ненавидел Серых Стражей — и ему есть, что вспомнить; есть, о чём подумать, прежде чем продолжить их диалог. Конечно, ему всегда есть, о чём поразмыслить, но Кошмар попал в цель. Небо, тёмное, нависает так низко, что, кажется, только протяни руку — и сможешь коснуться тяжёлых облаков — сизых, и с сединой, и блестяще чёрных, белесо-серо затянувших небосклон; сквозь них не пробивается солнечный свет — и мир, кажется, особенно сильно наваливается, становясь темнее, мрачнее, душнее в преддверьи тяжёлой бури. Воздух напряжённо замер в ожидании, предчувствии грозы и оглушительного дождя, но сам он — неожиданно не холодный, только щекочет лицо — усталое, мрачное, искажённое горем — отражение Империума сегодняшнего дня. Яблони — стонут под ветром, облетают белым снегом лепестков едва распустившихся священных цветков; шелестит рябью вода фонтанов. Великий Храм Тишины в торжественной скорби молчал, не звеня многоголосыми молитвами и гимнами Думату; но не смел бы замолчать Корифей Хора Тишины, ибо он да будет Голосом Думата — тем, кто отдал Ему собственное сердце, вручил навечно душу, связав до конца дней своё бытие с Коронованным Царём Богов, могущественнейшим из Них, Чьи Воплощения святы. Лишили себя голосов и Храмы Шестерых, ибо никто да не посмеет возрадоваться, возликовать в нынешний час. Вдали — раскаты приближающегося из-за моря грома, над коим не властна человеческая боль. Корифей закрывает глаза на мгновенье, жмурится, и страх вновь ложится гадко-липкой тенью на его лицо, незримое сейчас под тяжёлой драконьей маской о трёх каменных рогах слева и одному, изогнутому по линии подбородка, справа. В руках его, стоящего прямо, — посох из драконьей кости, увенчанный рогатой головою о сверкающих чёрными бриллиантами глазах. Поднятые вверх руки выражают поклонение — и сожаление о допущенном. Серебряные пластины статуи Думата о слоновой кости на кедровом каркасе переливаются отблесками пламени многих жертвенных огней — сегодня Великий Храм утопает в них, как в цветах скорби — азалии, анемоны, hastula regia, подснежники, розмарины, фиалки — и подношениях кровавых; глаза Его — черны и мрачны. Корифей Хора Тишины — стыдится перед Богом своим и склоняет голову в знак признания несовершенства своего и великого проступка; склоняет голову, признавая, что допустил осквернение Храма. «Подойди и поприветствуй Властелина Небес, — говорили ему, — Живущие В Небесах — почитай Их ты, как почитать готовы Они тебя. Величие Священных Богов распространяется всюду — сотвори же все ритуалы в Их честь, и Боги поприветствуют тебя, верного сердцем». Иди — и приветствуй. Иди — и поклонись тем, кто возносится на крыльях своих. Он помнил, как впервые оказался в Великом Храме Тишины. Он помнил статуи, взирающие на смертных, посмевших вторгнуться в величайшее святилище, дышащее древностию лет и стоящее на природной скале с плоской вершиной, с фронтона двухколонных в два ряда Врат; по правую руку — библиотека, а по левую — пинакотека, и то — восхитительная, завораживающая асимметрия, позволить себе которую могло только что-то настолько вековечное, бессмертное, как Храм Тишины. Он помнил, как прохлада портиков сменялась палящим солнечным жаром; как, щурясь, смотрел он в восторге немом на храм, что главный, что Первый в ансамбле — взметнувшийся рядами белоснежных колонн о кудрявых эхинах, он возвышался на трёх стереобатах, нависал гордо, скрывая тенью бронзовую статую Думата, когда солнце мерно катилось набок — сонно иль восходяще. Он помнил храм небольшой — тот, что после Примия, и уникальный — сильно асимметричен, с портиком картиатид, шести дев в жреческих одеяниях, двухметрового роста; он лестницы не имел пред главным входом, приглашающим в гранитную прохладу — и не просто так. Тропа, что вела к нему, изгибалась причудливо и прихотливо, позволяя рассмотреть всесторонне шедевр, и пусть то против всех правил архитектуры, Сетий Амладарис так и не решился отдать приказ о перестройке, да и посмел бы? Коли угодно Думату, коли отрадно Ему зреть подобное чудо — так пускай остаётся и радует взор. Он помнил многоколонное, просторное здание, резко устремившееся ввысь небес и единственное из всех прочих, что ориентировано с юга на север, — то, которое выше всех прочих; именно там жили драконы. Он помнил ротонду, что музыкальный павильон, державшуюся на двадцати шести и ещё четырнадцати колоннах внутри целлы; театр, когда-то бывший деревянным, а после вышедший из мрамора. Он помнил мозаичный пол под ногами и фрески над головой. Корифей Хора Тишины сознаёт ещё на ступенях великих, мокрых после ночного дождя: что-то изменилось, что-то произошло — что-то такое, что навсегда изменит привычное место, Божественный Дом, который он знал и любил, который знаком, как часть тела родного. Предутренний Великий Храм Тишины звенит драконьим многоголосьем; бдящие ночь аколиты собрались близ драконьего храма и мнутся в странной, почти подозрительной нерешительности, вселяющей душевный разлад — Сетий Амладарис, Храма повелитель, хмурится, глядя недовольно на них, но не журит и не произносит ни слова, лишь кивая тем, кому не позволено раскрыть рта. Не позволено им приближаться к драконам, ибо слишком молоды, допущены быть не могут ко многим Воплощениям Бога; не позволено им смотреть иначе, кроме как коленопреклонно. Лишь затем он слышит плач, далёкий от гневного рёва и не лишённый звериной страсти, доподлинной, дикой, страстной и первобытной; страшной ужасающим горем утраты и скорбью — на мгновенья он замирает, прежде чем сознаёт, ч т о произошло. Ледяные иглы ползут по спине, подгоняя, заставляя спешить, но знает: поздно уже. — Эуиера, — замирает дыханье на губах. Он отрицает сначала: так быть не могло, он в том уверен; но он же — чувствует вечную боль, он слышит запах гниенья, тлена и смерти — свежей совсем, но дурманящей разум, застилающей всякие разумные мысли. Но плач драконов, совсем детей в сравнении с ней — то, что реально; то, что отражается в храме. Он отрицает сначала: так быть не могло, чтобы Воплощение Бога жизни лишилось священной; так быть не могло — не в Великом Храме Тишины, не во времена правленья его, избранного Думатом на первейший пост. Он отрицает сначала: так быть не могло. «Иди — и приветствуй», — говорили ему. Но никто не предупреждал, что однажды такое случится. Шаг замирает тела вблизи. Чешуя — холодна, как каменья южного моря, как комья зимы, как плоть мертвеца; он смотрит в глаза — серо-белесые, как небеса сегодняшнего дня — они закатились наполовину, незрячи теперь и навек. Смерть пришла сюда сама, в том нет сомненья, в том нет вины злобной, чужой, в том нет святотатства, в том нет греха, — и избавила Бога от страданий, причинённых Ему, и от тяжёлой болезни тела, лап и крыльев, что старостью называлась средь смертных существ. Ладонь касается носа, скользит до рогов. — И она станет Звездою Твоею, — одними губами он шевелит, касаясь внутренней, магической силой почившей, — и тело её уподобится Богу — Тебе. Да будет воля Твоя, чтобы она могла предстать перед Тобой единственно чистой душой и чтобы она поднялась в Твои Небеса, достигла Града, где Боги живут, достигла областей Света, где Ты дашь ей силу и власть — уже не земные, ибо нельзя привязать мертвеца к смертной земле, ибо грешно принуждать дальше существовать, когда смерть своё забрала. Корифей Хора Тишины недолго молчит, просто смотря. Примолкли драконы иные; глядят из тени на него, замолчав. Многим она матерью стала — многим из крылатых Воплощений Богов. — И тогда я произношу пред Тобой заклинание, говоря: возвращайся на Небо, ибо я обладаю силой, ибо я силён, ибо я Божественное существо, имеющее власть над колдовскими чарами и ведаю имя Твоё. Не я пребываю в Божественном Городе, но я есть ближайший слуга Его — я есть тот, кто поведёт за собою сердца сквозь мрак. Он касается губами лба, царапая их до крови: — Эуиера, Благословенная, — свист едва слышен, — Он примет Тебя. Небо, тёмное, нависает так низко, что, кажется, только протяни руку — и сможешь коснуться тяжёлых облаков — сизых, и с сединой, и блестяще чёрных, белесо-серо затянувших небосклон. Стоило догадаться, к чему приведёт многодневный мрак. Стоило догадаться, к чему придётся готовиться. Он обязан сообщить всем — и похоронить. Старший ненавидел Серых Стражей — и, быть может, отчасти их если не боялся, то опасался, но страх этот — такой, как будто один из них лишь способен уничтожить его навсегда, прервав существование одним точным ударом, что случилось уже с пятью Богами старого, святого мира — легко оттенялся кровавой, бешеной злобой. Он мог не быть жрецом уж Думата, мог не признавать себя Корифеем, ибо какой он Корифей без Тишины и без Хора, он мог не выбрать Думата в очередной раз, но ненависть, но праведный гнев — страшные чувства. Возможно, правы были Стражи в том, что мир под Морами падёт, если не устранить того, кто за собой Орду ведёт, однако есть то, что он не мог простить. Кошмар бесконечно прав: он позволял себе чрезмерно много эмоций; поддавался им всякий раз — да как вовсе посмел! Неужто древняя тварь, Скверная и порочная, наверняка бездушная, а если не бездушная, то обладающая душой чёрной, исключительно мерзкой и гадкой, смеет что-то там ощущать, о чём-то мыслить и переживать, имея свои взгляды? С чего решил он, что имеет право существовать? Немыслимо. Да как он мог! Eironeia. А может, и литота. Кто уж поймёт? Старший не желал ни одному из Стражей решительно ничего хорошего: не мог он себя заставить сопереживать тем, кто поверг его Бога, кто стал причиной его небытия; не мог он себя заставить любить тех, кто окунал довольно руки в мёртвое тело Думата, кто испил его кровь, помыслив достойным себя, кто на эту кровь — чёрную, мёртвую — его приманил, отчаявшись пойти на разумный контакт. Он помнил, как с ними говорил — смутно, конечно; мысли тогда не отличались особой последовательностью, стройностью — после потери бесконечного, несмолкающего Божественного Света, должно быть, он сам себя потерял и взял частью новой таких, как он сам. Тех, кого звали порождения тьмы. Они схватились за него, вцепились, не отпустили; он взял на себя обязанность павшего Бога, не до конца понимая, что нет больше его, нет больше того, кто двести лет указывал путь через чужие мёртвые тела, через, как казалось, бесконечную кровь, через страданье других — тех, к которым он сам однажды принадлежал. Это казалось далёким — нереальным, пожалуй; как будто он, осквернённый и первый, как полагалось, отравивший вслед за собою Думата, прикоснувшийся к плоти его искорёженной лапой, кроваво проросшей когтями, теперь мог стать им Богом — тем Светом, который… Их звали порождения тьмы — и его самого тоже. Он искал золотой свет — не чёрный; он нашёл не Создателя, как бы ни искрилась ложью Песнь света — но Скверну, которую не принёс, но открыл, которой проникся, которую впустил в сердце своё; он нашёл силу Богов — он обязан признать, что Скверна — сильна. Уж посильнее его самого. Так Она — творенье Богов? Если Скверна — Божественный Дар, если Скверна — тот самый Свет, который он искал, который ждал обещаньем, к которому устремился, то разве Скверна — плоха? Обязательно ей быть злом? Она объединяла, звучала, услышать всех позволяла, так разве она — так плоха? Ирония всей его жизни: искать золотой Свет, а стать порождением тьмы. Старший бы засмеялся, но это — слишком даже для него. Или нет? А может, восьмой был прав. Шестеро — не вернулись, и он остался один. Такого никогда не было, чтобы Бог да был один. Неужто остальные не вернулись из Чёрного Города? Не сохранилось даже наших имен! Нас поносят в легендах. Наши деяния оплёваны. Пишут, что это мы принесли тьму в мир. Мы открыли тьму. Мы прониклись ею, впустили в свою сущность. Если остальные не вернулись, то уже не вернутся. Я буду один в своей славе. В этот момент он мысль обрывает, вновь и вновь вспоминая то, что желал бы забыть, но не смел; сколько крови и боли на собственных руках, Старший не страшится ни осмыслять, ни признавать — он знает, что обязан помнить всё, что совершил, даже если мерзка одна мысль. Её лицо встаёт перед глазами; она, единственная женщина средь них, бездумно смотрит — уже кричать даже не может, но должна. Глаза её целы, язык — на месте, но чем она осталась? Её лицо… Нет, кем бы ни была та мать драконов, они — разные. Авгурию он любил. Ей он желал не этого. А вот матери драконов, вышедшей из пещер и навязчиво за ним следившей… Идея-то неплоха. Зачем убивать, если можно осквернить? Старший желал мести, Старший задыхался от гнева, Старший терзался жаждой, потребностью совершить ответное зло. Жук за его глазами скребётся всё сильнее. Говорят, если каждый да свершит свою месть, то весь мир ослепнет; с другой же стороны, месть — это право. Месть — это божественно. Кто ещё может решать, кому жить, а кому — умереть? Это Стражи заточили его в клетке, как какое-то зверьё, пускай пытался с ними сам он говорить; он им позволил с собой столкнуться, он сам инициировал первый — неудачный — контакт. Они пахли точно так же, как и он; они выглядели так обычно, как люди, к которым привык он за ту, оставшуюся далеко позади, жизнь, что он решил, что должен — так новой его пастве могло стать лучше, если из переговоров и сотрудничества удастся что-то разумное получить. Уж если смогли они так вклиниться со стороны, оставшись с разумом своим, то что мешало сделать наоборот? Быть может, могли и порожденья тьмы вырваться из общего, сбивающего порою с толку вечного потока мыслей — отнюдь не разрозненных, но вечно вторгавшихся в его же голову? Он, Корифей, слуга Думата, полноценным разумом ведь обладал, так чем хуже те, кого собрал он под своей рукой и волей? Чем хуже они, если точно так же слышали своего Бога, точно так же шли следом за ним, точно так же в жертву себя приносили — с той разницей, что умирали они навсегда, а на замену им шли новые, выбравшиеся из недр искажённой плоти? Чем паства хуже своего Бога? Он плохо помнит те времена; нестройных мыслей ряд — в его волне извечно ноты появлялись те, какие силился сдержать, и если не переубедить и перенаправить, то хотя бы перекричать. Получалось порою откровенно дурно; порою мыслить толком он не мог, как подобает человеку, пусть вурдалаку, но с человеческим лицом. Возможно, дело в том, что их знакомство началось не лучшим образом: Корифей должен был ожидать закономерного нападения: порождения тьмы — то для Стражей враги, жертвы истребленья, за коими охоту они устроили после Мора, как бы уникальны ни были отдельные представители из них. Кого-то он тогда убил одним мановением кривой руки; до кого-то — смог достучаться там, на месте, словами чуждыми, нестройными уже. Наполовину не понимал их язык, частично использовал свой — тот самый, что древним тевинтерским зовётся нынче; тот самый, на который прежде переводил он слова, которые слышал, чтобы понять, что услышал вовсе. Королевский — всеобщий — тогда был чужой, сейчас — уже почти что родной: он мыслить способен на нём, на нём он молился, быв Корифеем; но чем тогда он был? Сочетаньем звуков, косых слов, невнятных оборотов, так ещё и полным всего того, что звалось местоимениями и применялось не только по особым случаям, как в его родном. Испуганны их лица были — и он старался что-то им сказать. И даже сказал. Договорился. Он плохо помнит, на что и как; он редко вспоминает о тех временах, но помнит, сколько ярости в себе набрав, услышав кровь того, кто мёртв. Он видел тело павшее его; он видел руки их гнилые, копающиеся внутри, как будто так и надо. Он плохо помнит — это так. Но того, что он помнит, достаточно для ненависти. Стоны — бездонные. Долгие звоны, как похоронные. Стоны — и жалобы. Жалость язвящая. Жажда конца. Узел всё туже, путь — только круче, всё уже и уже. Ужас его душу рушит, если что-то вовсе осталось. Ужас. И стоны. И тьма… А над ними — потерянный божественный Свет. Чего он хотел для них, для порождений тьмы, — таких же, как он сам? Сделать их подобными себе — так, как однажды сделал он Думата, и мысль эта, внезапная и яркая сейчас, кажется отвратительной, но такова его истина: сначала пал под нестерпимым светом его жрец, а уже после возвысился на язвенных крыльях Бог, покоряющий свою страну, сломленную, удушливым огнём — чёрно-зелёным, зловонным, ужасающим. Он сотворил Думата — уже не наоборот; он мыслил Думата через себя теперь — не наоборот. Когда-то Думат сотворил Корифея Хора Тишины; когда-то Думат лежал в основе всего; когда-то Думат становился отправной точкой всех размышлений; когда-то Думат был всем — целью жизни, смыслом, устремлением, базой личности, первым, важнейшим, Богом. Теперь Думат — это одна из мыслей, но никак не способ мышления и самосознания; это то, что повлияло на него, но не то, что основополагает. Он не был его жрецом боле — и не думал, как жрец, и не мыслил себя таким. Чего он хотел для них — красных храмовников, венатори, обычных людей? Сделать их подобными себе. Делал их подобными себе. По своему образу. По своему подобию. Красным лириумом ли, словами ли, но суть не менялась — только те, кто принял красный, оказался связан с ним сильнее. Оказался жертвой. Принёс жертву. Ему. Общему делу. Благу. Свету. Разве это — не божественно? Разве это — не творение? Разве это — не созидание? Вот он — правитель красных существ. Старший ещё помнит те строки, какие шептал сам себе порой. Старые стихи легко пришли на ум, как будто никогда и не забывались; он вспомнил их, он их прочёл, он провёл все те ритуалы, какие полагается, но не услышал ничего — ни звука, ни шепотка — только сплошная тишина, совсем не та, какой служил когда-то сам он; совсем не так, какой готов служить сейчас, ибо Бог — тот, кто отвечает. Как всё-таки печально зреть паству без Бога. До пробужденья в чужом мире он не мог помыслить, что так бывает; он полагал, что паства с Богом связаны неразрывно, но современный, дикий, безумный мир показал: бывает и иначе. Может паства существовать, и Бога не имея, но никогда — не наоборот. И чем только Создатель заслужил всех этих верующих? Чем заслужил, чтобы тантервальцы упрямились, отвергали свет, лгали себе сами? Как можно поклоняться кому-то настолько недостойному, откровенно трусливому, запершемуся от всех тех, кто полагал себя твореньями его, созданными по образу и подобию, по велению мысли? Как можно верить в того, кто не придёт, пока не выполнены будут бездумные условия, не спета песнь нестройная везде — ложная, пронзённая обманом? Хуже ли то, что люди вовсе воспользовались этой песнью, чтобы привести мир к тому, чем являлся он сейчас? Определённо, Создатель не заслуживал того, что у него есть, несмотря на то, что его нет. Как можно отвернуться от того, что есть? Из-за… лжи? Из-за того, что там не оказалось ничего, кроме порчи? Встань — и смотри. Он пришёл — и он достиг того места, где боле не растёт яблоня, где не растёт дерево с густой и пышной кроной и где земля — отравлена, бесплодна, не даёт жизнь ни траве, ни кустам. Он вошёл в сокрытое место — он говорил там с самим же собою, он преклонял колени сам пред собою, как теперь сознавал; он вошёл в сокрытое место — и вышел другим. Не один — не пустой, не слепой, не испуганный; раненый самим же собою — конечно, но живой. Встань — и говори. Он пришёл — и он достиг той мысли, в какой пребывает поныне: Бога без паствы нет, а паства без Бога — есть. Встань — и иди. Вот он пришёл, вот он наделён славой, вот он наделён могуществом, вот он есть Голос Думата. Корифей Хора Тишины да выйдет к людям, собравшимся у ступеней Первого Храма, он да поднимает руку левую свою, приказывая молчать, он да начнёт говорить, ибо есть у него власть на то. — Позвольте мне говорить, ибо мне есть что сказать, ибо я есть один из тех, кто поклоняется Богам, Правителям мира и Властелинам Небесного Царства, — голос его не дрожит, но тревожен, напуган и беспокоен. — Великий Сонм Богов да даровал мне священное право: то, что исходит из моих уст, должно быть объявлено истиной, а потому истинно говорю я вам: здесь я и я расскажу вам о том, что я видел, а видел я Воплощение Божества, лишённое жизни, а видел я Божественного Стража Небес, который никогда не умирает, но был мёртв. Он слышит дыхание толпы — и видит ужас, живой и страшный; такой, что можно тронуть бы рукою. Небо над головою сереет и тяжелеет; становится душно, но необходимость и долг — повод взять себя в руки. В его власти позволить себе скорбь; в его власти — рассказать о том людям. Сейчас ему верят. — О, Думат, о, Silentii Draco, — звенит его голос в молчании густом, всехрамовом, — Ты сияешь, Ты сияешь ослепительным светом на заре дня, и Сонм Богов восхваляет Тебя. Ты пересекаешь высь Небесную, и Сердце Твоё исполнено радости, ибо в крыльях Твоих — сам ветер, могучий и Божественно безжалостный к чаяниям смертных, и Сердце Твоё исполнено радости, ибо восхваляющие гимны достигают слуха Твоего, о Перворождённый. Потребности велики Твои, и нуждаешься Ты в Воплощении, в теле, что дано Тебе в чувствах. Мы склоняемся перед Тобою в знак почтения, мы преклоняем колени пред Твоим вечно голодным Сердцем, мы приближаемся к Тебе, дабы лицезреть Твой прекрасный Облик. Приветствуем Тебя мы, о Тот, Кто возвышен, о Тот, Кому поклоняется всё сущее. О Ты, могущественный Бог, держатель душ наших, Божественная Ты Душа, Твоя Воля обладает огромной и ужасной силой — такой, что вселяет страх в Богов и людей, такой, что короновала Тебя на Престоле Твоего Величия, мы умоляем Тебя: пускай же не закроет тьма наши лики от Тебя, пускай же не удержит страх в плену души наши, отданные Тебе одному, пускай же не падёт проклятие на все земли наши, коими владеешь Ты полноправно. Мёртвое тело лежит на погребальном алтаре из чёрного, трагичного камня; обложено оно ветвями яблонь, ибо то — единственный случай, когда можно сжигать безнаказанно Священное дерево. Близ алтаря — подношения из цветов, крови рабов и животных, кувшинов; Хор Тишины провёл все требуемые первейшие обряды, воспел последние гимны. Слова их всё ещё звенят в голове. Слава тебе, о, Царь вечности Наш. Ты — Великий наш Бог, Ты — из Тех Богов, Тех Божественных Владык и Вождей, Чьи Имена священны для нас. Мы — те, кто сражались ради Тебя; те, кто пришли к Тебе во Имя Твоё, и истинность клятв наших мы заверяем пред Ликом Твоим. Мы — те, кто носят траур, те, кто рвут на себе волосы, те, кто оплакивают твоё Воплощение, те, кто не возложил на плечи свою тяжкую вину. Мы — те, кто омывает чистое Тело Твоё спрятанными водными источниками, в коих растворён светлый соды кристалл; мы — те, кто проводит последние приготовления Твоего Тела к огню. Мы — те, кто умоляет Тебя отпереть врата посмертного мира и пропустить священную душу, не ниспослав на наши головы, склонённые в скорби, день сокрушения, уничтожения, изуверства, гнева. — Сегодня — не день торжества, — он отсекает, чувствуя на себе как будто единый взгляд, — сегодня — день приношений и возлияний, сегодня — день боли, и скорби, и слёз, и самого мрачного ужаса, что способны мы пережить. Сегодня — тот день, когда всякий верный да распоёт погребальные гимны ушедшей госпоже, рождённой в Божественном Пламени. Я есть жрец Его первый, я есть раб Его, я его слуга Великого Бога, и властью, что дал Он мне, я начинаю страшную службу, что не должно пережить никому вовеки веков. Слышьте, как слышу я: сердце дракона боле не бьётся. Мёртвая кровь пролилась, осквернив Великий Храм Тишины, — он признаёт, он обязан это произнести, ибо вина та — на нём. — Видьте, как вижу я: дракон не упал под ударом ножа, и не взял ни единый живущий на душу свою худшего греха богохульства, надругательства над тем, что свято для нас. Под ладонью — как касание к чешуе; но он — не прикасается к гиблой плоти сейчас, что отсчитывала мгновенья до катастрофы, коей не зрел прежде мир весь, даже когда жил во мраке, в тенях, в неверии, в слепоте, в тишине отнюдь не божественной. Он слишком хорошо знал Эуиеру — ту, что священна не только как дракон храмовой. Её кровь становилась не раз его кровью; её кровь сливалась воедино с его плотью; её кровь — кипела в жилах, внутри, до сих пор, и он — помнил всякое касание к её могучему телу. Лишь его, Корифея Хора Тишины, она подпускала близко к себе; его обязанность — следить, чтобы чувствовала она себя не меньше ничуть, кроме как божественно, он же и брал её кровь, что милосердно она даровала, получая взамен многие и многие дары. — Эуиера, Благословенная, воспетая в гимнах, пусть Имя Твоё будет названо, найдено и поставлено в ряд с Именами Богов — пусть Имя Твоё провозгласят жрецы храмов. Воплощение, Что озаряет мир Светом, да вознесёшься Ты на крыльях Своих, ибо открыты Тебе все пути на небе, и на земле, и в посмертии, где отныне насладишься покоем Ты и печальнейшим торжеством. Думат да позволит Тебе пересечь небо, Думат да позволит Тебе поклониться величественному сиянию Своему, предстающему пред очами нашими, Думат да позволит Тебе подняться ввысь, чтобы занять место, принадлежащее Тебе по праву Божественного происхождения. Думат да укажет Тебе путь в те земли, что не полны зла, где Звёзды не потеряли равновесия и не упали вниз на грязи земные и где Ты да не упадёшь вслед за ними. Ты поднимаешься, величественно продвигаясь вперёд, и Ты садишься в облике живого существа в безграничном великолепии Своём. Ты опускаешься на земли Свои по праву, ибо Ты есть Воплощение Думата, пред Которым склоняются в знак почтения. Ты да не будешь отвергнута, Ты да воссядешь с Сонмом Богов, Ты да услышишь моленья, что произносятся, когда представляются приношения, Ты да излучишь Свет, Богу подобно, Ты да поднимешься на Престол, как одарённая жизнью бессмертной, Ты да предстанешь перед Владыкой Богов, Величайшим Драконом, Чьё Имя есть Тишина. Речь замирает; никто не посмел бы и слова сказать. Корифей Хора Тишины знает: власть истинных Богов шатка сейчас, храмы слабели — не мог он не зреть; а после такого удара, как смерть Эуиеры, оправится сможет нескоро. Высший знак, худший предвестник страданий и боли — обязан он был смягчить, насколько возможно, последствия страшные, ибо он тоже есть духовное тело Бога, ибо давно ему величие над теми, кто обитает в смертных телах. Он есть живая душа — и он ведёт за собою сердца. Он обязан стать тем, против кого никто не восстанет; он должен явиться, он должен прийти так, чтобы верующие да не отвернулись, а неверные — да посмотрели в покорстве, поняв, что отступление от веры карается Богом. Знак рукою, свободной от посоха, — служители Великого Храма, что аколиты, что Хор Тишины, склоняются поклоном перед святилищем из камня и мёртвой плоти. Священный долг давит на плечи столь сильно, как мантия жреческая. Ноша его, стальная, тяжела для смертных плеч. — Ушедшую великую госпожу не вернуть, но её нужно сопроводить в погребальный, пламенный путь. Я пришёл — и я приблизился к ней, чтобы узреть последнюю её красоту. Я поднял вверх руки свои, поклоняясь её благословенному Имени, святому для всякого верного, и я преклонился пред ней, как подобает всякому верному. Он совершил страшное. Он совершил ужасное. Он совершил непоправимое. Он совершил такое, что немыслимо было бы для него раньше. Как это возможно — запятнать руки, и без того даже не по локоть, а по плечо в крови, в крови, в которой он разве что не утопает, — жизнью того, кого полагал всегда священным, физическим воплощением своего Бога, которому предан был сквозь смерть, боль и страдание — до самого конца, пока не дал себе самому обрушить эту часть своего бытия? Он до сих пор мыслил драконов священными — пусть уже не олицетворением своего Бога, который посмел умереть, посмел оставить его без ответа, посмел исчезнуть, как будто вовсе не бывало, посмел отвернуться спустя всё, что они пережили, посмел замолчать, став той тишиной, какую не назвать священной. Он совершил прекрасное. Он сотворил созидательное. Он сотворил бессмертное. Он сотворил божественное. Тогда у Рубигинозы не было имени — её лишили права на него, ибо современный мир боле не поклонялся драконам так, как положено; не воздавал им должного; не проявлял того почтения, какое заслужено, какое обязаны они, люди нынешнего дня, неизменно проявлять. Эта земля полна зла, и звёзды потеряли равновесие и упали вниз, и они не нашли ничего, что помогло бы вновь подняться в небо; эта земля полна зла — такого, какое никто и не думал искоренять; эта земля полна зла — того, которое не даёт ей, как и прежде, стать святым местом для Богов. Если этого не делали другие, это сделает он сам — простое и универсальное решение. В конце концов, он всегда так делал. Он помог ей как тому, кто стал жертвой. Он дал ей новые слух, зрение, мысли, разум. Он подарил ей часть себя. Старший помнит, какой она была — злой и напуганной; такой же слепой, как и все, такой же потерянной во тьме, как и все. Она чудилась ему Думатом отчасти, ибо всяк дракон да будет Божественным воплощением; он ожидал наказания, когда её держали в цепях и поглощать заставляли лириум алый, но наказания — не последовало. Никакой кары не ощутил он на себе — только смотрел, как крепла она, как вскрывалась каменными наростами; только слушал, как всё громче и громче звучал в голове её скрежечущий, как металл, бывший долго в воде, голос. Тогда он решил, что пора — тогда он и вложил в неё часть своей души, рискуя собой и всем, что уже имел к тому моменту, но не прогадал. Тогда он дал ей имя — Рубигиноза, обозначив, что она есть такое. Ржаво-красная. Ей подошло. Она так и звучала. Такой она была сотворена. Такова её суть. Таков её ответ. Его прекрасное, дивное дитя, за чьё творение он обязан был расплатиться головой, но Боги — смолчали, как будто так можно, как будто так нужно, как будто дурного нет на дланях его, как будто теперь его воля — то, что решает, как будто он не ошибся, как будто всё то — не злодеянье, какое немыслимо было в его времена. Его ужасное, отвратительное дитя, какое стало насмешкой над всем, во что он верил, и чем он жил. Его дитя, с которого и началось его страшнейшее падение в немыслимые бездны, куда никогда не должен заходить ни один по-настоящему верующий человек. Под когтистой лапой, уже не ладонью людской, — чужой бок. Драконица дышит хрипло, поверхностно, болезненно — и Корифей понимает отчётливо это состояние: сам прошёл этот путь; он говорит с ней громко — рассказывает, что такое жертва, что красный лириум — это больно, но даёт силы, что всем приходится что-то терять. Он рассказывает про себя, про свою жизнь, про свои взгляды, про нынешний мир, про кошмары и тьму, про мрак, про ошибки, как будто исповедуется ей, даже если знает, что она — не Думат и им не станет. Никто не закричал в ужасе, когда Рубигиноза открыла впервые глаза, став сама собою. Он боготворил её. Он ненавидел себя. Он терзал их обоих. Он обожал её. Он боялся за неё. Он отдал ей себя. Он страдал, чтобы она жила. Она страдала, чтобы жил он. Они — вместе. Они принадлежат друг другу. Никто не разлучит их — никогда. Только смерть. Пусть даже при первом полёте он и упал. Говорят, погибший храмовый дракон — предвестник несчастья всего обозримого мира. Говорят, погибший храмовый дракон — знак великого греха Корифея Хора Тишины. Говорят, погибший храмовый дракон — равно что отверженье Богами. Сетий Амладарис страшится — и шепчет, каясь в мерзком пороке и прегрешеньи: — Я пришёл к Тебе, избранный Тобой, Сияющим и Чистым. Мои руки простёрты к Тебе, Дарующему и Раскрывающему мне Уста, дабы я мог Говорить ими от Твоего лица, Того, Кто проведёт сердце моё в Тишине. Тот, Кто избрал меня, Чьи воплощения святы, Чей образ сокровенен в храмах, Кто есть Властелин Тишины и Тени Господин, Кто повелитель Божественных трапез в Граде, Кто Благодетель, Чьё Имя звенит сквозь века от основанья Тевинтера, Чьё Имя — на губах привычнее моего же собственного, ничтожного рядом с Твоим. Беспокойный шёпот срывается на сиплый, удушливый свист, рвущий нещадно гортань, дыхание — глухо, трепетно, страха полно; Корифей Хора Тишины не могущ унять дрожь в руках своих, не могущ принудить речь свою литься спокойно, как ему и положено. — О Думат, славит Тебя всякий, зрящий явленье Первого Бога. Власть Твоя беспредельна, будет же милостив к посвященным грозный Твой лик, я слуга Твой и раб, Твой первый служитель, вернейший. Думат-Свирепое-Существо-Небес-Которое-Повелевает-Богами, Думат-Живущий-в-Храмах, Думат-Живущий-в-Городе-Своём, Думат-Властелин-Бессмертия, Думат-Царь-Богов, я принесу жертвы Тебе, Твоему голодному Сердцу, сегодня же. Даруй мне укрепление сердцем, даруй мне успокоение, дабы не вырывал я его из груди и не сжирал, дабы страх не терзал душу мою и не отвращал от того, что должно совершать ежечасно во Славу Твою бессмертную, о Коронованный Царь Богов. Велик страх, внушаемый Тобою, и обличия Твои исполнены величия, и любовь к Тебе велика средь обитателей нашего мира, на кой обратил Ты Взор Свой. Музыки он не достоин — и нет сейчас того отвратного шедевра какофонии в ровном буквенном строе, что обнажил бы предопасения и предтревоги, отражение ощущенья ещё не свершившейся катастрофы; он сотворено ещё то, что отразит весь кошмар, упавший на мир темнотой. Музыки он не достоин, ибо нет того, что сумело бы стерпеть несмываемый грех. Незримая сода вновь оседает на коже, но дарует сейчас отнюдь не облегчение. Сетий Амладарис чешет тыльные стороны ладоней и вновь смиренно, отчаянно, страстно склоняет голову пред статуей Думата, взирающего на него слоновою костью. Далеко то Прощение, что Он даровал каждый месяц. Далеко очищение в соде, в воде, в огне и в молитве, раздирающей плоть. Как назло, как нарочно, как будто из мести, губы лишь позавчера мучительно кровоточили, изодранные мольбой о Прощении, признанием несовершенства и просьбой снять с души тяжесть болезненную. — Я преклоняюсь пред Тобой прежде, чем свершится ужаснейшая беда, — едва шевелит он губами, — Ты могущественный Властелин, наводящий священный трепет на служителей Своих и вселяющий подлинный кошмар во врагов Своих несведущих, отвернувшихся от подлинного Света, Ты Тот, Чьи проявления величественны, о горячо любимый мною, о вселяющий радость в сердце моё, о сажающий Богов на Их Престолы, умолю тебя: изгони страх из души моей, отверни света конец от мира всего. Даруй нам прощение, червям жалким, смертным под Взором Твоим. Даруй нам Прощение — тем, кто не уберёг Твоё телесное Воплощение, в коем Ты поднимаешься над горизонтом, представая во всём Своём Величии. Даруй нам прощение, ибо жизнь всяка — конечна, ибо нет ни в одном из смертных мужей или дев могущества понести наказание за тяжелейшее из преступлений, кои способно придумать больное воображение. Смерть — то естественно и не должно удивлять. Смерть — то единственно закономерный исход для всякого, кто из плоти и крови. Смерть — то столь печальное зрелище, что словами описать невозможно, ибо нет языка, что хранил бы в себе все секреты боли и скорби, особенно когда речь идёт о драконе — о воплощении Бога, о теле, что надо Богам в ощущениях. Мгновенье молчания; звенит тишина меж колоннами строгими, ровными. Средь них — никого, только он, первый жрец, ближайший раб и слуга, право имел молчание скорби нарушить сейчас. — Пожалуйста. Я умоляю Тебя. Aspice mundum et omnia quae in eo sunt — мы разве заслужили кары? Вина лежит на наших разве плечах? Ты зришь во мраке невежества и несёшь нас всех к Свету, Великий Наш Бог, и разве Зришь Ты, что мы живём с сердцем нечистым и должно нам убояться гнева Твоего, что священ, как и погибшее Твоё Воплощение? Нет врага, которого разрубить можно на части, нет того, чью голову можно отсечь, нет того, чьи шейные позвонки можно раздробить, нет того, чьи бёдра можно отрезать, а тела — отдать падальщикам, волкам земляным, из пустыни горячей? Некого сейчас наказать. Возмездие да исправляет — я сам то многократно шептал, но значит ли это, что испуганные ничуть не меньшей моей души можно пожрать? Однако мёртвый дракон есть мёртвый дракон — он это знает. Смерть Воплощения Бога есть осквернение всякого Великого Храма. Потому он уверен: грядёт беда, какой не знал мир. Гневная, страшная пасть всех однажды пожрёт, обратив мир в долину ужасов, боли и плача; чертог скорби и страданий. Тленный горячий пепел вместо снега; жжётся пламень, чьи языки — как ножи да топоры, крюки, пилы, вилы, и нет соды, чтобы да не появилось до казни треска от раздувшихся волдырей. Лишь уповать на великую милость Думата осталось, ибо Есть Он Сейчас, что Взор Свой обратит и простит, решив, что достаточно пролилось изо рта и губ крови, что ни одно слово, данное болью, не станет обманом Бога в дальнейшем, что нет нужды терзать огненным палачом; решив, что достаточно тягот на смертных пришлось. Когти из железа и стали, шея, что в язвах насквозь, — длинна, стройна, увенчана мёртвою головою. Он видит снова очи дракона, Эуиеры, что мёртвы, пусты, не будут боле сверкающи. В теле — холодная кровь, гниль разложения, нет даже остатка души; мучительный яд, отрава по венам — дыхание сипло, агония — близко. Нет спасенья от смерти — ни для кого. Разве то — верно? Гроза выворачивает наизнанку небеса. Наконец, Старший готов говорить. Он полагает, что не найти им нынче столько для искажения драконов, сколько Кошмар желает Мором: мир не тот уже, каким был прежде — не таков, как в его, в былые времена, когда прорезались небеса крыльями прекраснейших, величайших из драконов, каких не видел нынче свет. Сколько их теперь осталось? Уж вряд ли более десятка тех, кто взрослой мог бы называться. Конечно, кладки есть — и дрейков для такого дела найти не столь уж сложно, но явно нужно время — и не только оно. Ещё нужно решение. Согласие. Он не смог бы обещать сразу всех. И хотел ли обещать? Куда важней вопрос. Кошмар посылает ему видение; Кошмар предлагает помочь переродиться — стать сильнее. Кошмар знает, какое видение ему послать, чтобы вселить чувство, как будто весь мир перед ним склониться готов, но Старший-то знает, как и чем на него стоит давить. Пожалуй, надо как-то отслеживать чужие влияния уже, а особенно остро помнить о том подле демона. Такова уж их сущность. Красный лириум — это огромная сила, с которой далеко не каждый может совладать: выпив его первым сам, Старший знал это, как, возможно, никто другой. Его лицо — вновь страшно чешется на той стороне, где проросли остатком жреческой драконьей маски, скрывавшей его лицо во время последнего ритуала в жизни Сетия Амладариса, красные каменья. Они вплелись в его плоть, проросли сквозь него, вторглись по дозволению в его сущность, обвили изнутри — пошли алым по ненормально длинным рукам, дали цвет чёрным когтям. Красный лириум жадно принялся терзать его настоящее тело — не то, которое давал ощутить сейчас Кошмар; он не всё в себе пожрать, несомненно, позволял: власть над красным лириумом горела в его руках, быть может, не так сильно, как бы желал, но достаточно, чтобы самому не обратиться в каменную глыбу навсегда и чтобы не сойти окончательно с ума. Красный лириум — это чудовищная сила. Он видел заражённых Скверной молодых дракониц — по всей видимости, их или ранили в сражении порождения тьмы, или они решились есть их трупы, но даже природная устойчивость не уберегла их полностью от влияния порченой заразы. Рубигиноза сопротивлялась долго, но даже она, взрослая драконица, превратилась в то, чем вселяла ужас в их общих врагов сейчас. Испещрённая камнями красного лириума, багрово-ржавая, скрипящая сознанием, она была прекраснейшей в его глазах — глазах её творца; пронзённая болью и силой, она была подобной ему — тому, кто сам мучился от боли, и от жажды, и от осознания того, что так нужно. Эта жертва — их общая. Как Бог, он обязан разделить. Люди отворачивались ради него от своего Создателя. Люди принимали ради него красный лириум. Люди страдали ради него. Люди менялись ради него. Рубигиноза страдала ради него — и ради них всех. А что он? Красный лириум — это, бесспорно, сила; это такая сила, с которой кажется, что одно усилие воли, пронзённой многоголосым шёпотом, — и весь мир окажется смят, даже если Старший, какой бы мощью он ни искрился, прекрасно знает, что этого не произойдёт. Красный лириум — это когда один изросшийся красный храмовник способен вместо тарана выбить ворота. Красный лириум — это когда его собственные заклинания оказываются способны пробивать Завесу. Красный лириум — это когда звон в голове, шёпот на ухо, чужие голоса, чужие мысли, чужие жизни. Всё в его руках. Красный лириум — это и страшная жертва, это будущее мучительное перевоплощение, та огромная цена, какую заплатить способны далеко не все. Мог ли он принуждать всех отдать её, когда уже не все должны были? Что, например, венатори? Они боятся этой мощи, они страшатся близко подходить, они же просто люди, как и те, кто напуган был Рубигинозой, принёсшей мысли о новом Море, при Старкхэвене. Они страдают от красного лириума, пусть и вынуждены с ним работать; простые люди — те, кто не принимал лириум, подобно храмовнику, и те, кто не был порождением тьмы, подобно ему, терзались и, в конце концов, обращались в камень — звенящий, шепчущий, ужасающий простых людей. Красный лириум опасен — Старший всё-таки не был идиотом и осознавал это; он сам выносил на себе последствия, в конце-то концов, и он сам созерцал, во что превращаются заражённые. А что будет дальше, потом? Он не мог взять и убить всех, иначе бы давно этого сделал, коли того бы хотел. Он мог согласиться на предложение Кошмара — и потерять доверие части паствы, подвести их. Он мог согласиться на предложение Кошмара — и подтвердить, что он — стоит над архидемонами. Он мог согласиться на предложение Кошмара — и получить свою месть, которую не мог оставить так просто. Он мог согласиться на предложение Кошмара — и принять его помощь в искажении драконов красным лириумом. Он мог отказаться от предложения Кошмара — и дать тому понять, что страх вечным не будет. Он мог отказаться от предложения Кошмара — и лишиться шанса на месть, на устранение угрозы. Он мог отказаться от предложения Кошмара — и пойти искать ту пещерную женщину самостоятельно, в одиночку. Он мог отказаться от предложения Кошмара — и сделать себя самого не чудовищем. Старший осознаёт, что оказался в откровенно идиотской ситуации, и практически любое сочетание его решений и выборов приводило к не менее идиотскому результату; и пускай он понимал, что реальная жизнь — это вещь суровая и серьёзная, не шибко отличная милосердием и состраданием, он всё-таки хотел найти нечто приемлемое; нечто такое, что не приведёт к очередной катастрофе, какую он не могущ контролировать, что не лишит его значительной части союзников и паствы, что, в конце концов, сведёт к минимуму личные потери. Обманывать Кошмара он по-прежнему не рисковал: ложь в таком случае вообще чревата множеством ужасающих последствий, а если учитывать, сколько могущества у существа, которое в каком-то смысле он сам и породил, начав Первый Мор и двести лет сливаясь с Думатом и их общей паствой, то никакого баланса сил не наблюдалось — и это мягко сказано. И даже если Кошмар соизволит его не убивать, то что это ему даст? Есть нечто более страшное, чем собственная смерть, даже если Старший сейчас сознаёт как никогда остро: ему лучше не умирать. Попытаться переубедить Кошмара? Это — хорошее, скорее даже оптимальное решение, но вопрос в том, какова вероятность, что он сможет дать ему нечто такое, что его ненасытной душе, жаждущей подлинного кошмара, придётся по вкусу? Как вовсе переубедить того, кто вкусил наслаждение Первого Мора тоже, пусть и с другой стороны — страхами целых поколений, что рождались и умирали, силясь сразить Первую Орду, а не безграничной, вечносияющей, божественной, невыносимой любовью к Думату? И как вообще можно было решить отправить Рубигинозу на Старкхэвен? Мало того, что её ранили и заставили усомниться в собственном могуществе, так ещё и Старший сам завёл себя в такой логический моральный тупик. Что за идиот? Самсон говорил, конечно, что Рубигиноза поработала отменно, но во что это в итоге вылилось? Отказаться и начать решать свои проблемы самостоятельно? Недурно — и более чем божественно; Старший вовремя вспоминает слова Самсона и постепенно склоняется к этому варианту тоже: в конце концов, Бог не должен делать всё чужими руками и порой надо постараться лично. Но сколько на это уйдёт времени? Какова вероятность, что не станет хуже? Что он вовсе отыщет эту проклятую женщину, появившуюся как будто нарочно именно там, где он ожидал иного, как будто засланную дурной волей без малейших раздумий? С другой стороны, быть может, и правда — стоит послушать Кошмара, всё то, что он прежде сказал? Видение исчезает — и Старший жмурится, сгоняя это наваждение, и дёргает плечом, как будто сбрасывая тень руки, что всё ещё лежала на нём. Вот она была — мощь, прямо перед ним; вот она была — сила, чтобы подавить своих врагов, каких развелось слишком уж много в последнее время. Он мог бы согласиться — и получить почти наверняка, почти гарантированно её в свои руки — и изничтожить тех, кто смеет поднимать головы, кто смеет не покоряться новому Богу нового мира, кто смеет противиться, упрямиться, не принимать изменения, полагать, что всё скоро закончится, минует бесследно, оставит этот мир. Нет. Нет. Он не позволит всему закончиться просто так. Он отдал уже так много — и не посмеет отступиться; он отдал самого себя, он сам себя уничтожил, он сам себя изменил, он сам себя исказил. Его паства пожертвовала многим — даже большим, чем он сам. Он не может дать их страданиям стать напрасными, ибо величие, безусловно, требует боли, смерти, рыданий, крови и слёз, но не бессмысленных. Нет. Но. Недовольных так много. Непокорных так много. Неверных так много. Несгибаемых зато нет. — Что могу тебе я ещё предложить вместо того, о чём ты просишь обещать тебе? Он видел Город — и не умер. Он поднялся над собой и воскрес подобно Богу. Он осознал себя Богом, продрался через смерти, потери, поражения, ошибки, страхи, кошмары, ужасы, желание узнать, что всё вокруг — всего лишь сон, из какого выход есть; через отрицание, гнев, отторжение, торг и принятие; через боль такую, что лучше бы нет; через потерю Бога, основы своих прошлых жизней; через грехи, через… Возможно, Самсон сейчас бы сказал кратко «пиздец» и был бы очень прав, пусть даже то — приземлённая современная ругань, боле подходящая сопорати, а не альтусу из древнего рода, но Старший так израсходовал себя, что почти начал забывать нормальные человеческие слова. Неужели он не найдёт выход из этой дурацкой ситуации, засевшей железным жуком за глазами? Неужели разумного выхода нет? Неужели обязательно ему вновь потерять что-то важное с выбором своим? — Хочешь… — секунды раздумий, — …я поражу красным лириумом ещё одну драконицу? Великую драконицу, но одну. Я направлю её на тех неверных, что не захотят склонить голов и не оставят мне иного выбора, кроме как уничтожить их всех. Есть ли они до сих пор? Старший не уверен. На всё ли он готов ради мести? Старший не уверен. Зато он уверен, что ему есть, что терять. И много. Подумай, наконец, головой ты разумно. Даже помолиться некому, чтобы душу буйную унять свою — и не сожрать опять сердце. То самое, которое отдал другому.
  5. Corypheus

    Дай мне знак

    Вопросов оказывается ожидаемо много (за своим генералом он уже замечал любопытство и прежде), но Старший честно не теряется — он делает короткие мысленные заметки о том, на что нужно ответить прямо сейчас. Вряд ли Самсон полностью готов к очередному теологическому монологу — на этот раз касательно молитв, которые могут возносить Боги, и того, почему это уже другое, и того, чем это является; особенно стоило учесть, что, по всей видимости, он уловил далеко не всё из того, о чём Старший только что говорил, да и сам подтвердил. Около половины, быть может, но это — уже хороший результат. Впрочем, если говорить откровеннее, запомнить из лекции хотя бы одну десятую часть и протащить её в память на достаточно долгое время — это, насколько он понимал и насколько мог судить по собственному опыту, что-то сродни крайнему, максимальному значению. Лучшее запоминание лежит в практике, а не в пассивном слушаньи. Монолог как разговорная форма не всегда себя оправдывает — и стоило признать, что в данный момент оказался не лучшим вариантом, даже если помог моментально отпустить некоторую часть всего накопившегося на душе. Думат не пожелал услышать и ответить — и Старший вывалил поток своего порядком уставшего сознания на ближайший субъект, обременённый слухом; Думат не пожелал быть Богом, но кто выслушает Бога, если он оказался один? Он вновь тихо радуется, что не оказался один. — Если возникнут какие-то вопросы, то задавай сразу — я специально сделаю паузу и дам тебе время подумать, договорились? — мгновенья молчанья коротки. — Слово «лирика» я употребил в своём монологе не как обозначение жанра литературы, но как совокупность моих эмоциональных переживаний и настроений. В моё время, если тебе интересно, лирика, изначально зародившись из народной песни и обладавшей исключительно религиозным тоном, обычно исполнялась под авлос и представляла собой хоровые песни, гимны богам и даже песни, посвящённые вину и любви… Один поэт и вовсе писал откровенную эротику, которую я самолично запретил. А также, как ни странно, лирическая поэзия часто затрагивала политические события. Это и всевозможные эпиникии, то есть хвалебные песни в честь победителей на общественных играх, и прозодии, что могут быть близки по содержанию строевым маршевым песням, и оды, являющие собой восхваление события или героя. Вопрос истории лирики, находившей себе многие и многие проявления, как жанра более глубок и многогранен, и я могу поведать тебе о том, коли пожелаешь. «Не, ну точно что-то легкомысленное». — Чего? Эротику? — смотрит чуть недоуменно, но все так же расслабленно. — У вас там кто-то писал еблю, и его не повесили? Или ты все же его повесил? И были другие? Не стоило разрешать ему задавать вопросы. — Скормили живьём храмовым драконам помладше, — флегматично отзывается Старший. — В моё время было не так уж и много видов казней, как могло бы показаться, и чаще всего использовали публичные сожжения, повешения, скармливания… Редко что-то ещё, — он странно хмурится. — Преступлениями в изящных искусствах занимался Архитектор Мастерских Красоты, так что авторы достались тамошним храмовым драконам, но в Звёздном Синоде моё мнение… было решающим. Обычно, если я вносил предложение, от него не отказывались, так что повесил-таки не я. А что до других, то какое-то время их находилось предостаточно… потом стало прилично. — Храмовым кому?.. Не то чтобы Самсон был сильно удивлён такому ответу, но... он поджимает губы, отчётливо ощущая лёгкий холодок страха перед подобной сценой. — И вы собирали при этом кучу народа? Перед глазами живо встаёт картина поглощения человека заживо драконами — как острые зубы рвут на части безжизненное тело, а огромные лапы топчут и давят — в том числе и друг друга. Однажды он видел, когда проездом был на юге Орлея, как два крокодила сразились за кусок добычи, и один подчистую оторвал другому лапу. Это... отвратительно. — Храмовым драконам, — терпеливо повторяет Старший. — В моё время драконов было куда как больше — и, насколько понимаю, в том числе некоторые мои примечательные ошибки привели к тому, что люди принялись яростно их истреблять… — он примолкает, но старается не думать о Первом Море хотя бы сейчас. Закрывает глаза. Он даже не мог быть уверен в том, что эти воспоминания, которые без повода никак не хотелось вытаскивать наружу, на самом деле его, но что-то подсказывало, что да. — Это драконы, которые жили при храмах, как логично следует из названия, — Старший так и лежит, закрыв глаза и как будто погрузившись в воспоминания. — Особенно много их всегда, конечно, жило при Великом Храме Тишины — просто напомню, что Думат — Первый, и отношение к нему было соответствующим. Прекрасные. Божественные. Удивительные. Бесконечно почитаемые и принимающие подношения. Воплощения своих Богов… Старший знал, какое преступление лежало камнем на его душе, но расплаты — не последовало. — Конечно, весь народ желал видеть земные воплощения своих Богов. «Земные воплощения. Богов. Блять». Он не говорит вслух, как сильно ему сейчас хотелось бы прекратить этот разговор — что-то подсказывает ему, что Старший может обидеться на такое. Никто из них не разочарует его Бога. Всё ещё. Эти чешуйчатые, холодные, огромные, с мёртвыми глазами, как куча камней, случайно вдруг ожившая — как можно было считать их почти что за Богов? Как можно было приносить им подношения и разве что не когти целовать? От этого почти что тошнит — но Самсон молчит в ответ, просто взволнованно сглатывая. Ага. Больше не спрашивать про храмовых драконов. Старший открывает глаза, ощутив биение в лириуме, и смотрит на лицо своего алого генерала внимательно — не пристально, не испытующего, не с навязчивым интересом, но, кажется, понимает. — Но отставим эту тему, — спокойно он продолжает. — Ты спрашивал про Создателя — спрашивал, говорил ли он с нами до Золотого Города, который оказался насквозь Чёрным, Скверным, испорченным. Мой ответ — нет, и в Песни Света — ложь насчёт того, что в «Златом Граде» обнаружился некто, восседающим на божественном троне, какой оказался на деле пустым, кто вскричал на нас семерых гневно и проклял заодно всё человечество. Со мной говорил лишь Думат — и, разумеется, отдельные обитатели Тени, но они скорее в меньшей степени. Думат — это не тот, с кем легко… соперничать. Аналогично я могу сказать не только про то время, что был Корифеем Хора Тишины, но и про своё более низкое бытие в Храме Тишины. Старший чуть думает, стоит добавлять ли то, что он мог ещё сказать на эту тему. Решает, что хуже не будет. — ...не могу сказать насчёт Создателя, однако некоторое... недоверия касательно религиозных сект, где Бог — это кто-то один, у меня есть, — негромко признаёт Старший. — Ты можешь сейчас мне возразить, что в своих концепциях я существую один, и я скажу: мне очень непривычно подобное состояние, да и мои взгляды не отрицают категорически возможности существования других Богов, даже если я отнесусь ко всем прочим вариантам болезненно остро, поскольку не видел таких, кто действительно был бы достоин по моим меркам. Другое дело, что это тема для отдельного разговора, и я не уверен, что сейчас ты готов внимательно выслушать мои теологические выкладки по данному вопросу, но я обещаю, что разъясню этот момент позже. Старший недолго молчит — и мягко сжимает отнюдь не стальную ладонь своего генерала. Переплетает пальцы. Выдыхает. — В своё время я сталкивался с кое-какой... сектой, которая действовала во славу некоего одного Бога, взятого ими из Тени — то был демон, я полагаю, и после того случая я настороженно отношусь к обожествлению Теневых сущностей. И предупреждая вопрос — нет, я считаю, что Думат — это не демон, а нечто совершенно иное, пусть даже нынче Семерых величают архидемонами. Это неприятное для меня слово. До сих пор. Старший поднимает напряжённый взгляд. — Тогда я не был Корифеем Хора Тишины, но входил в высшее жречество в Великом Храме Тишины и пользовался огромным доверием того Корифея, что был до меня — и тогда же я впервые подвёл его доверие. Он был моим наставником, а я подвёл его. Я не смог сделать... осторожно, деликатно, не привлекая внимания и с малыми жертвами. Получилось… Лицо его — резко искажается отвращением; оттеняется страхом, бьющимся отчётливо в лириуме. — Я очень не люблю это вспоминать — скажу откровенно. Могу лишь дополнить, что то оказался единственный раз, когда я решился на отрубание головы. — То есть, Песнь лжёт насчёт того, что вы видели Создателя и понесли за это опиздохуеть какое наказание? — молчит коротко, как будто обдумывая сказанное Старшим, но на самом деле испытывая несколько более приземленные чувства. — А ты не думал, что сейчас Думата могут называть Создателем, даже несмотря на то, что он... Вовремя прикусить язык, чтобы не ляпнуть хуйню — умение, явно недоступное Самсону. В крайнем случае, можно сказать, что пошутил. Кажется, Старший всё ещё смеется над шутками. И как смеется. — Почему именно недоверие? — начинает снова после неловкого молчания, стараясь упорно игнорировать руку в руке — и не позволять себе лишних телодвижений. И так уже... — Если не любишь, то нахрен это, — хотя и очень хочется спросить, а что такого в отрубании головы, собственно; однако, когда отчётливо и резко чувствуется гул кристаллов — Ралей платит тем же. Мы искали золотой свет. Ты обещал нам… силу самих богов. Но она была… чёрной… осквернённой. Тьма… царит с тех пор. Долго ли? Город! Он должен был быть Золотым! Должен был стать нашим! Старший напряжённо молчит. В его существовании скрывалось немало того, что он толком не помнил; немало того, что предпочёл бы забыть, пускай понимал, что никогда не посмеет. — Никого там не было, хотя я признаю, что там было очень темно, — только и может, как заторможено, произнести Старший. Он помнил. Он не забыл. Он не любил ворошить эту часть памяти, даже если в ней крылась причина, почему венатори поклоняются ему. — Только Скверна. Только порча, подползающая к ногам. То, что сделало меня таким, каким ты меня видел. И Скверна — не кричала. «Порождением тьмы». «Чудовищем». «Злачным магистром, который всё испортил». «Тем, кто начал Моры». — Не думал, — отрезает коротко. — Недоверие потому, что я не представляю, как можно решать все вопросы в одиночестве. В Звёздном Синоде нас было семеро. Богов было семеро. Никто не решал единолично. А что касается Звёздного Синода… — Старший щурится. — Архитектор Мастерских Красоты был верховным жрецом Уртемиэля, того самого Дракона Красоты, который поднял весьма короткий Пятый Мор. И у песен рифма должна быть. — То есть, Песнь Света — ложь, — шепчет, как будто пытаясь подвести итог. — И нас заставляли верить в ложь. Мы воспевали ложь. И люди убивают друг друга во имя лжи. И вовсе не потому что в ней нет рифмы, как будто это хоть что-то вообще должно значить. Каждая строчка, каждый молебен, каждый меч, воздетый к церковному солнцу — это ложь, чёрная и необъятная, абсолютная, многовековая, твёрдая. Ложь, вбиваемая в храмовников, потому что так удобно. Можно ли ненавидеть Церковь ещё сильнее? Кажется, все-таки да. — Всё там построено на обмане, — сжимает пальцы свободной руки до побелевших костяшек. — Вся срань, которую нам заливали в уши... Лириум коротко вспыхивает гневом — и тут же переливается едва заметной горечью. Смотрит в лицо Бога, внимательно, непривычно сконцентрированно. — Спасибо, что ты не лгал нам. В этот момент Старший понимает, что, кажется, немного сломал своего генерала, как только что — сам себя, нанеся последние удары из всех, какие сознательно пропускал и допускал. Принципиальная разница в том, что Думат в сравнении всего лишь умер, перестав быть Богом из-за конца своего существования, в то время как Создатель — никогда, должно быть, не существовал. Да даже если и был однажды, в незапамятные времена, то определённо не в том виде, в каком представлен в Песни Света, которая, каким бы ни было личное мнение древнего магистра и первого порождения тьмы, является основной всего андрастианства. Старший впервые задумывается, что ощущают те, кому он говорил о том, что на самом деле произошло в Тени. Каково это — когда оказывается, что твоя жизнь — ложь? — Думат никогда мне не лгал, когда я был его рабом, слугой, жрецом, избранником, Первейшим, Корифеем его Хора, Хора Тишины… Кем я только ни был для него и для Тевинтера — и Божественного Дома Господином, преисполненным Божественным Светом и увлекающим за собою сердца. Воплощением Думата во плоти. Регентом Тишины — эти слова в Песни Света про меня, пусть я и не так в последние свои годы желал попасть в историю, — выдыхает Старший горько, скорбно и больно. — За мной вьётся вереница пустых имён, — отрывисто говорит. — Хотя он… — хмурится, — …он обещал золотой божественный свет. Мы нашли лишь тьму. Он улыбается, но грустно — и болезненно. Это совсем не кажется ему смешным. — Я признаю откровенно: я не знаю, что ты чувствуешь сейчас, но я хочу попытаться понять. Я знаю, что чувствуют те, чей Бог умер, — слова всё ещё даются ему тяжело, — я сам это испытал, но каково тем, кто оказался обманут? Старший верит в свою правду. Он должен верить в свою правду. — Могу сказать, что я был в Тени во плоти, откуда и принёс Скверну — вот же она, ты можешь ощутить её в себе самом. Думат отдал мне приказ. Я убедил Хор Тишины и Звёздный Синод в том, что так надо. Я верил, что так будет лучше, — Старший усмехается настолько горько, что пора бы ощутить слёзы на глазах. — А что в итоге? Я сам и разрушил свою страну, свою веру, которые так старался спасти, вот что в итоге. И это — моя правда. Поступь обмана во снах. Поступь обмана... Поступь эта через всю его жизнь, кажется, проходит — обман родительский, обман Церкви, обман кривых киркволльских улиц — лги или умри, — обман Создателя, который не такой; обман — как нить через всю жизнь, которую смогла разрезать только грань алого кристалла. И вот эти руки. Самсон сжимает чужие пальцы сильнее. Что это значит — когда твой Бог замолк, а не оказался ебаной пустотой? Какая разница у этих потерь, если всё одно — гнев и боль, и ощущение, будто что-то выдрали с мясом из груди. — Он солгал тебе только раз, но не всем своим существом каждый день твоей жизни, — ни гнева в голосе, ни нажима. — Если в Тени была только скверна, то она — шанс твой и наш спасти твою страну и нашу общую веру, только уже без лжи и пиздабольства. Взгляд — серьёзен. Самсон коротко слизывает корку крови с губ, которую так и не стер. — Мы были созданы, чтобы разрушить старое и воздвигнуть новое — чтобы сжечь старый Тедас как на погребальном костре. Рычит утробно. — Мы делаем это во имя нового мира и нового Бога. Тебя. Старший слушает — и сознаёт, что не может подвести. — Я был бы никем без вас. Без красных храмовников. Без венатори. Без тебя. Я не был бы Богом без паствы. Ты спрашивал меня — а если размышлять без привязки, а я возражу — как без привязки? Нельзя быть кем-то просто так, самим по себе. Ты делаешь это во имя меня — и я делаю это во имя вас. Всё просто — и нельзя иначе. Все эти люди — его. Паства — его. Мир — его. Будет, по крайней мере. Самсон — его. Старший снимает со своей шеи сердоликовое сердце — то самое, которое метафорическое воплощение его души; объятое серебром, оно складывается в старинные заклинания-молитвы, просящие защиты. Воздух звенит от магии — Старший прикладывает усилие, чтобы зачаровать — так, как обещал. Пусть не кольцо, но нечто более символичное и настолько личное, что в его времена могло бы показаться кощунством. — Теперь ты понимаешь, почему для меня паства важнее, meus ruber generalis? Старший протягивает зачарованную вещицу. Самсон не отвечает. Смотрит на сердце — сердце Старшего — и взглатывает. Взволнованно. Тяжело. Касается камня пальцами — магия отрывисто покалывает их, — и что-то мощное, и что-то древнее, что храмовник не может узнать. В ладони сердолик нагревается очень медленно. — Теперь понимаю.
  6. Corypheus

    III. Сотвори себе врага

    — У тебя бывает такое, что ты слушаешь чью-то речь, даже на неизвестном языке, которую всё-таки способен разделить на слова, или слышишь такие слова, какие не слышал никогда прежде… — медленно примолкнув на пару мгновений, Старший, в общем-то, понимает, что для древнейшего демона, видевшего падения королевств, империй, первые времена людей на континенте, Арлатан и кто знает, что ещё, такое состояние будет несколько странным, наверное. Но остановиться он уже не способен, а потому — продолжает с привычным обращением на «ты», как будто этого мгновенья озарения и не случилось вовсе с ним и как будто говорил он совсем не о себе: — Но при этом ты как будто выбрасываешь их из головы и не слышишь, если их отсутствие не мешает пониманию всего сказанного? — он выдыхает и устало, несколько разочарованно даже вскидывает руки. — Так что значит слово «клишейно»? Откуда оно взялось? Старший смеётся: похоже, он нашёл шутку про драконий язык забавной. Что бы ни говорил всю жизнь ему Тацитий, как бы ни стращал греховностью смеха, как бы ни ворчал, что пустословье и смехотворство ему-де неприличны, это — дело принципа, прошедшее через века и заключавшееся в простом: «Если смешно, то можно посмеяться, ибо смех есть благо, а вовсе не приводит к смерти, что бы ни случилось с Лауренцием». В последние годы поводов смеяться обнаруживалось в его существовании не так много, чтобы отказаться в удовольствии себе сейчас. — Скорее не драконий, а орлесианский: как мне кажется, достаточно стандартное звучание для слова из этого познавшего излишества языка. Клих, клех, клиш, клеш… — он неслышно перебирает варианты, но оказывается не в силах подобрать ничего, что подошло бы. — Возможно, что-то звукоподражательное. Но чему именно? Клацанью? Но как тогда стихи могут быть клацающими? Это такое современное выражение, означающее, что у меня проблемы с дикцией? Но если оно очевидным образом отсылает к дикции, то как связано с количеством произнесённых мною слов? Здесь кроется некий глубинный переносный смысл? Должно быть, мы этого никогда не узнаем. Если в этой вселенной имелось нечто такое, на что, безусловно, можно потратить бесконечность времени, пусть даже оно не существует в данном месте, то это — лингвистические потуги. Ещё стоит отметить рассуждения о целесообразности смеха, ибо вопрос оставался открытым. И, вне всяких сомнений, вопрос о сущности вещей. А также… ох уж это многозначительно также. Выражение его лица меняется мгновенно: от смеха и улыбки — до противоположных печали и расстройства. — Всё чаще я ловлю себя на мысли, что меня избыточно легко заинтересовать, — он недовольно хмурит брови. Впрочем, заявить, что в бытность Сетием Амладарисом не ведал он изумления и не вёл себя неосторожно, приметив нечто такое, что притягивало навязчиво его взгляд, — исключительная ложь. — Не столь уж часто, как ты сказал, меня балуют разговорами чудные существа из недр гор, и не столь уж часто силятся читать стихи мне, пусть даже сбиты оказались те четыре строки что рифмою, что ритмом. Современный мир не полностью известен мне и полон удивительных открытий, — чего только стоили опустившийся на самое дно человек, вышедший из лона этой гадкой андрастианской церкви и бывший верным её псом, какого просто натравить на неугодных, и одарённая рабыня, на какую никто не обращал должного вниманья до него — и как позволили себе иные закрыть глаза на пламенный огонь, на силу, на талант, на гений, горящий внутри неё; поднявшиеся оба настолько высоко, насколько вовсе мог дать им он, — и я, быть может, не очень здраво рассудил, — вынудить его признать свою ошибку могло не многое, и такие моменты стоило ценить, — но я счёл, что это существо — предельно интересно и вниманья моего стоит. Вздох — недовольный. Он не проявил враждебности, хотя стоило. Он не проявил нетерпимости, хотя стоило. Он не проявил осторожности, хотя стоило. Он не. Он счёл её достойной — и поплатился за то. — Не то чтобы современный мир обязан радовать меня, но, боюсь, остался я предельно разочарован. Ранить Старшего так глубоко… очень интересно. Если бы в твоей душе имелся интерес кому-то в Тени, то сюда давно бы слетелись все, предлагая услуги свои. Я окажу тебе услугу, раз ты так просишь, Старший. Мне будет интересно вскрыть Память. Отчаяние доходит до предела, я вижу это… Ведь не покажешь остальным, какой позор терзает изнутри, какое горе! Бессилием наполнены все твои действия… И всё, что здесь было произнесено, лишь подтверждает это отчаяние. И это по душе мне. Но от чего мне помогать? Верховный жрец Думата внутри него точно знал: нельзя не жертвовать. Бог внутри него точно знал: божественность есть жертвенность. Старший дышит едва слышно — и размышляет совсем негромко, пусть кажется собственная мысль подобной водопаду. — Я дам тебе свои страхи, ужасы и кошмары, если ты сочтёшь эту плату достойной. Старший знает, как он боится и чего. Старший знает, что такое — потерять всё однажды и уже осознанно этого страшиться; знает, как мало, на самом деле, у него осталось от самого себя после отторжения Думата, как мало в нём теперь есть, как мало отделяет от закономерного конца; знает, как жутко — терять себя, как жутко — видеть неминуемую смерть, что принесла ему дурного много. Он точно знает, какую бурю чувств, какой кошмар, какую основу своей сути, какой ужас своей жизни, изодранной, попранной, избитой, он предлагает. Это не Первый Мор, конечно, какой начал он своей рукой — совсем не близкий крик многоликой массы живых людей, чей Бог явился против них в физическом воплощении своём, совсем не вой той толпы, какая однажды чуть не разорвала его, говорящего с ними в Скверне и поющего для них, которая потеряла Бога своего, павшего от заражённой руки, такой же, как и у них; это не все последующие Моры — уж не двести лет, как изволил вести свой поход Думат, но содрогался весь мир ничуть не меньше. Осознанный страх всё-таки сильнее кошмара перед неведомым; страх всё-таки сильнее, когда знаешь, чем рискуешь, когда знаешь, что не имеешь права умереть, ибо обещал не исчезать, ибо то заложено в самой основе всего ученья твоего, что не распоряжаешься больше своей жизнью, когда принадлежишь не сам себе, а остальным, когда одиночество — уже ничем не лучше смерти, ибо в личности твоей, в её ядре — учение о неодиночестве. Осознанный страх всё-таки сильнее. Теперь он это понимает, как никогда. Осталось верить, что Кошмар сочтёт эту жертву достаточной. — Ты говорил, интересно тебе вскрыть память, — он начинает, немного погодя, — но не уточнил ты, чью именно желаешь. Для Старшего, порождения тьмы, оторванного от Тени, не было загадкой то, что обитателям изнаночного мира его сущность уже не так легко доступно, как было то в человеческие времена, особенно если учесть, что свезло ему родиться не меньше, чем сновидцем; если учесть, с каким довольством бросился Кошмар поглощать недавние воспоминания, включая совсем не те, какие Старший предлагал, то можно предположить, что интерес у него всё-таки есть. Уж не ошибался ли он сейчас, предполагая горделиво, что Кошмар желал бы посмотреть ещё что-то, кроме срама? Заключать сделки с демонами для него привычно — в конце концов, он пару лет назад переговорил впервые с Кошмаром и умудрился отыскать с ним общий язык; современная мораль сильно изменилась с тех дивных пор, когда вполне нормальное явление — выдать магу духа-наставника, научить призывать демонов из Тени, работать с ними и разумно взаимодействовать, оценивая риск и пользу от всякого контакта, а не бросать своих подопечных на растерзание, как упоминал Кошмар, жутких Истязаний. С другой стороны, Тевинтер ещё держался на магической культуре — и это радовало. — Помимо памяти той женщины, какую ты узрел недавно, — отголосок зелёного огня ещё жжёт его глаза, — я мог бы предложить тебе свою — на этот раз всю, что представляет интерес тебе, а не один огрызок срамоты. Мои переживанья. Чувства. Мысли. Сомненья. Кошмары. Страхи. Опасенья… Но у меня есть несколько условий на этот счёт, — глупо не попытаться о таковых сообщить. Как истолкует предложенье древний демон, должно быть, засидевшийся в Тени, неизвестно, а лишний риск, как помнит Старший, не всегда оправдан. — Во-первых, ты можешь вторгнуться в мою голову опять после того, как мы разберёмся с той матерью драконов: я не считаю разумным ещё больше промедление, чем допущено уже. Во-вторых, в мире по ту сторону не должно пройти столько времени, чтобы моё отсутствие стало ощутимой проблемой для нашего общего дела. В конце концов, Старший сознавал: если с ним что-то случится, это не приведёт ни к чему хорошему. Простая, но элегантная и крайне очевидная мысль; да и, в конце концов, он обещал, что ничего дурного с ним не случится. Вот только случилось. И не раз. — И в-третьих, я желаю знать всё, что есть в её голове. Её переживания, мысли, познания, интересы, личность — всё, что там обнаружится. Мне слишком интересно посмотреть и изучить. Тишина — короткая опять. Он хмурится едва, старается сдержаться; по лицу заметно, как напряжён он. Неужели момент близок? Кошмар говорил: он слишком уж эмоционален, проявляет слабость вместо силы, несдержанность. Дурное качество — стоики, силившиеся извечно поселить в людях мысль, что страдание есть неизбежность бытия, не рекомендуют, но Сетий Амладарис никогда и не мог себя к ним отнести, и это не изменилось. — Та женщина — твоя. Чем хочешь, можешь ты её пытать, коли возникнет у тебя желанье причинить ей боль, но лучше бы не уничтожать разум до того, как сам его ты вскроешь и дашь возможность посмотреть и мне. Блестяще, Старший. Молодец. Почаще предлагай себя в жертву.
  7. Corypheus

    III. Сотвори себе врага

    — Тебе идёт и этот лик. На мгновенье Старший замирает. — Спасибо, — он вдруг говорит. — Было бы неплохо как-то этот облик за собою закрепить: мне тоже он по нраву. Кажется, слова про пустую молитву его уже не задевали столь болезненно, мучительно, ненормально сильно, как Корифея, или, по крайней мере, Старший того не показал; впрочем, он догадывался, насколько резко хуже может стать, когда бессмысленные, безответные молитвы начнут возносить ему, новому Богу, впереди которого бежит лишь красный ужас нынешнего дня. Слепой, немой, оглохший Бог… И это — самый страшный его кошмар. Свои страхи он отлично знал — и помнил, кто рядом был сейчас. Никогда нельзя забывать о сущности своих союзников; прозвучать то может несколько предвзято, но особенно стоит быть настороже с теми, перед кем открыт. Кошмар прав — он это признаёт в молчании, в мыслях своих, избыточно громких сейчас. Он сам свою память открыл; он сам всё это позволил увидеть и ощутить — и стоило бы ярость свою сколько-нибудь смирить, если бы демон не лез туда, где его не ждали. Уж точно не желал он слышать комментариев касательно чувств своих, какие не относились к матери драконов: пошли они за ней, в конце концов, а не погружались в рассуждения о том, как одиноко ощущал себя в тот вечер Корифей, когда пошёл молиться, какое горе его душило. Но всё-таки — Кошмар прав. Сложно, пожалуй, быть не правым, когда все чувства — на виду. — Ты говоришь про посторонние глаза, а сам подсматриваешь, — ворчит он едва слышно — и идёт к дверям за ним. Боль сближает — урок он этот уяснил. Сетий, смотри! Невозможно лицо и голос не узнать. Её волосы — отнюдь не золото завитое; её глаза — совсем не изумруд; её лицо — не то, какое у жены, с которой он провёл сорок шесть лет мирной жизни с шестью детьми и страшною утратой. Её имя — не Сесилия Долере, что стала вскорости Амладарис. Её зовут Ананке Агепия, и она никогда не станет его женой, потому что ему, альтусу и сомниари, нельзя взять женою лаэтанку во втором поколении, каким бы талантливым магом она ни была, какой бы восхитительной она ни была, как бы ни говорила о звёздах, лёжа сейчас рядом с ним здесь, под ночным небом среди по-летнему благоухающей травы средь стрекотания цикад. Она показывает на небо — и рассказывает, каждый раз начиная утверждение словами λέγω ὅτι, про трактат Автолика, тот самый, про движущуюся сферу, который он бережно сохранил в своей памяти дословно; именно от Ананке он вовсе впервые слышит про те двенадцать геометрических теорем, имеющих астрономическое приложение, именно с ней обсуждает сферу, равномерно вращающуюся вокруг одной из своих осей и при этом в большинстве теорем рассечённую неподвижной плоскостью. В том ведь суть сферической астрономии, где сфера есть небесная сфера, которую можно наблюдать с нашей земли, расположена в центре, а рассекающая плоскость — это плоскость горизонта, разделяющая небесную сферу на две части: зримую и незримую. Говорят, первая любовь — извечно последняя; говорят, первая любовь — истинная и самая искренняя из всех, какие доведётся после в жизни пережить. Сетий Амладарис никогда не разделял этого взгляда. Её зовут Ананке Агепия, и она никогда не узнает о его чувствах. Смотри на звёзды, Сетий. Смотри же в тишине. Я слышу тебя, дитя! Он принёс жертвы — столь многие, что порой казалось: не хватит времени, чтобы всех назвать по именам, как заслуживает того всякий, что существовал; он принёс жертвы, он принёс жертвы на алтарь своего паденья — и смел теперь воспарить над землёй, где господства верного боле нет, где установить его должно в кратчайший срок. Многие умрут. Многие пострадают. Многие проклянут его. Многие изменятся необратимо. Корифей глядит на своё прекрасное творение — и сознаёт, в чём кроется подлинная мощь. Её сознание — скрипит, как железо, брошенное надолго в воду; её сознание — нестерпимо красное, связанное с ним уже не только Скверной и алым камнем. В ней — часть его души. — Рубигиноза, — шепчет он. Таково её Имя. Теперь она существует. Теперь он слышит её — своё дитя. Кем бы ты ни был, я тебя не боюсь! Если это — его Бог, то каков тогда он сам? О, Тот, Кто Очищает Рты, не смотри на меня такими глазами. Встань на ноги и иди, и пусть уподобишься Ты существам, какие никогда не умирают, какие не знают зла… Горячая змея грызёт под кожей; когти скрипят о чешую. Глаза его Бога — черны и злы. Существами, какие никогда не умирают. Какие не знают зла… Существами, какие не вызывают страха никогда. Любимый, что-то не так…? Сетий смотрит — но так, как будто бы находится где-то совсем не здесь, как оно всё чаще и чаще случилось в последнее время; Сесилия, конечно, это замечает — теперь она снова замечала, если с ним что-то происходило, но голос её — звенит от дрожи, от усталости, от раздражения, от боли. Они слишком много пережили вместе; хлебнули уже такого, чего никому из людей не пожелаешь, как бы ни была сильна к ним ненависть. Сетий смотрит — и молчит. Он не знает, что ей отвечать. Год прошёл, а он… Такой слабый. Такой беспомощный. Такой бессмысленный. О, Корифей! Я принёс… Извитой змей поднимал главу свою, а меч — искрился ярче с каждым днём. Я есть Бог, который сотворил сам себя; который сделал так, чтобы его Имя стало Божественным. Я есть творец Имени своего, я владею душою своею и буду говорить вам всем. Да будет на то воля моя: пускай же падут ниц предо мной те, которые хотят помешать мне своими руками и противостоять мне силой своей. Я прошёл по дорогам своим, и я достиг тех мест, где обитают Божественные существа, и речь моя, обращённая к вам, исполнена силы, ибо познал я великое могущество. Я пришёл, чтобы осветить тьму, которую я же сам и поднял своими руками и которую теперь обращаю в Свет и сияние. Я возвышаю тех, кто был в слезах и кто скрывал свои лица и превращался в ничтожество. И вот они подняли глаза свои на меня. Они пришли ко мне, они низко склонились предо мною, они приветствовали меня, они принесли мне подношение. Когда я возвышусь, то дам Ответ. Я буду вашим Светом. Сфера зеленью искрится под когтистою рукою. Тебе придется сразиться со всеми нами. Когда мы этого захотим! …кошмары — многолики. Он отгоняет их подальше, прочь. Послушай, сын мой… Сетию — двенадцать. Его руки — в трёх глубоких и множестве мелких порезов. Он раньше никогда не пользовался магией крови. Отец говорит, что в том смысл магии крови — должно быть больно. Затем Сетий скажет то и своим детям. Ты так устал, что валишься с ног… Эта усталость не позволяет стоять ему прямо — так, как положено, но он заставляет себя. Посох, прочное чёрное дерево под ладонями, искрится; переливаются чёрные бриллианты в глазах резного дракона — он смотрит внимательно, как бы осуждающе, и Корифей, стоящий во главе теперь не только Звёздного Синода, что боле не взирал на Тевинтер с недосягаемых высот, как было верно, единственно достойно, отводит взгляд, не выдержав. В голове его Поёт Думат, и собственная речь, скорее заклинанье, ибо всё реже говорил словами он с людьми, — не заглушает Шёпот Тишины. Бог недоволен. Нужно торопиться. Он обязан — иначе что за жрец таков? Алтарь пред ним — драконья статуя, резно-монолитная, покрытая шипами, что алкают крови; острейшие их грани густо её блестят, но им всё мало, пусть даже плоть — та, мёртвая, что под ногами, принадлежала тем, кто с Тенью тесно связан. В них билась сама магия — в потомках эльфов древности седых времён, а потому принёс их в жертву он. К груди он прижимает свои душу и израненные руки — совсем уж нет на них живого места после многих ран. — Позволь мне небо пересечь, — едва хватает сил на шёпот, что к заклинанью отношенья не имел. — Позволь мне колени преклонить перед Сиянием из Тени. Позволь мне ввысь подняться. Вольная Марка уже шестьсот лет как существует отдельно от Империи. То было похоже на земли гномов — пустынные, каменистые, занесённые песком, ущелья и хребты; и башня — странная, сильная, противная, чудо архитектуры, воздвигнутое на магии и крови, сковавшее его тоскливым тревожным полусном, полным звуков и шёпотков, криков и взываний, обрывков чувств и мыслей; и сами гномы — он слышал голоса их, пока дремал, он слышал голоса многих существ — и таких же, как он, и лишь уподобившихся. Их когти, их лапы, их клинки — трогают, касаются, сжимают, гладят, сминают, рвут, требуют, терзают, а Думат — Молчит, не Слыша отчаянных взываний; Корифей захлёбывается, но обещает себе не утонуть в едином вопле, в одном наплыве, в громоздкой той волне, против которой он — ничто. Должны понять все они: никакой он им не Бог и не Господин, не архидемон, не обезображенный и агонизирующий Дракон-Бог, не тот, кто поведёт, пусть даже Слышит он — совсем как Бог, такой же, как они. Осквернённый. Изуродованный. Давший жизнь. Кровь на его сухих губах. Корифей не смеет закрываться, взгляд хоть как-то отводить — он смотрит в ужасе, в восторге. Братья падают ему в ноги, тянут на себя; многого стоит не упасть. Люби их. Ты такой же. Сетий Амладарис внутри смотрит на руки-лапы. Нет, это не... Бездна общей мысли поглощает. НЕТ, ЭТО НЕ... Корифей воет от ужаса и боли — и ему подчиняются. Он слышит всякое взыванье; он теперь везде. Только не... Нет же... Утягивает. Он рычит беззлобно, когда кусают за лицо в порыве страсти и восторга. Они решили, что он их Бог, но он противился. Где Думат? Что с Ним? «Думат», — он шепчет для себя. Толпа восторженно верещит, кричит почти в религиозном экстазе, орёт во славу Бога своего, вопит до хрипа, завывает зверями, клокочет радостно, смеётся по-гиеньему задорно. Корифей — кричит тоже. Всем хочется немного Бога. Голос всё ближе, кровь горит, а каменная плита под ним — оглушительно кричит. И небо тёмное над головой, что повисло железною плитой с россыпью чуждых звёзд; и люди перед ним, что говорят на странном языке, который внезапно знает он: он помнит, как говорил с близкими по крови, но мысли — как точно не его, как точно ему не принадлежат, их слишком много, их не удержать, никто он против этой лавины; и люди перед ним — уж лучше бы гномьи рабы; и в лаэтанке той — та кровь, что его сковала. Говорят ему про Марку; потом поймёт он, что такое — от Империи существовать отдельно, потом поймёт он, что такое — дремать не меньше тысячи лет под землёй, как будто он — один из тех, кто Мор за собою понесёт, потом поймёт он, что такое — оказаться в этом современном мире. Потом поймёт он, но сначала — выбраться оттуда поскорее. Думата по-прежнему не слышно, как бы ни взывал. Говори же со мною, мой Корифей Тишины! Восходящий К Свету Бог, Ведущий К Свету Бог, Обещавший Свет Бог, где Ты теперь? Кто ныне почитал Тебя — лишь те, кто живёт в земле, покуда Мора нет? Забыли и они Имя Твоё; следующего Дракона нынче черёд — Твои двести лет уже прошли, как и Твоя Жизнь. Кто поставит Твоё Имя теперь в один ряд с Именами Богов? Ты Сиял, Сиял столь нестерпимо, что я ослеп и покорился; Ты Сиял столь нестерпимо, что от глаз осталось ничего. Истинно говорил Тебе я: здесь я, и я сделаю всё, что Ты мне прикажешь — лишь дай мне знак о том, что здесь Ты, лишь шепни опять, лишь обозначь Своё Присутствие, лишь покажи, что место моё — у Твоих Ног и боле нигде. Истинно говорил Тебе я: я здесь, я пришёл, я жду Тебя, но я не вижу Тебя. Мраки ночи не застилают взгляда, и я совершил все ритуалы в Твою Честь, я открыл все пути на Небе и под Землёй, я исполнил Твой Божественный Указ, я разверзнул Небеса ради Тебя, я прогрыз Земную Твердь ради Тебя, я осквернил Тебя, я опорочил Тебя, я сделал так, чтобы Ты Восстал, и страх бежал впереди нас, как Твоё новое дыхание — порочное, Скверное, больное, как все мы. Бог, который не умирает. Бог, который никогда не страдает от зла. Бог, который не может быть повержен тем, в чьих руках сила зла. Я сражался за Тебя, и я был с теми, кто плачет, и я да уподоблюсь одному из Богов, от коего исходит Свет. Я сражался за Тебя — и я сам пал. Ничего же боле не осталось. Мой черёд подниматься на ноги свои, мой черёд вознестись, мой черёд встать — и обрести власть над своими сердцем, душой и устами. Что осталось мне, если не встать? Старший заставляет себя не кричать мучительно; он знал, что есть влияние демона, и мог его преодолеть, да и интереса к его злачной тушке у обитателей Тени уже нет — и вряд ли когда-нибудь уж будет. Не нравится им Скверна, которой он кипит; не нравится им красный лириум, которым он горит; не смогут влезть в тело, что настолько отрезано от Тени. В его жизни случилось достаточно такого, чтобы она стала пищей для Кошмара. Что же, ежели Кошмару угодно упиваться его эмоциями и открыто это признавать — пусть так; ежели Кошмару угодно окунать его с головой в разрозненные обрывки памяти, связанные лишь его личностью, — пусть так. Тацитий часто повторял, что страсть слишком поглощена собой, чтобы представить себе, что кто-то может всерьёз против неё восстать. Старший это помнил — и не позволял себе упасть в очередной поток эмоций, каким бы ни было страданье, причинённое созерцаньем собственных же жизней. С другой же стороны, как успокоил себя он сам, он этим жил, он это ощущал, он этим мыслил, так в чём же страх такой особый — посмотреть со стороны? Старший полагает, что знает себя хорошо. Что страшно в себе ему быть может? Он помнит это место — каменистое, на коем обнаружились следы, но точно определить, сколько человек прошло, не представилось тогда возможным; Старший вновь глядит как со стороны сам на себя — на своё изувеченное тело, сверкающее красным светом, на людей, коих повёл вслед за собой. Он ждал драконов; и, стоило лишь первым словам прозвучать под каменными сводами, он ждал сектантов, поклоняющихся крылатым божествам — встречалось и такое в современном мире, не таком уж и дурном, ему ведома история о той, кого нарекли дочерью Воплощенья Красоты. Магов крови, должно быть, но оказалось всё совсем не так, как могло сложиться очевидно. Венатори наступает на обглоданную кость — и сколько же здесь умерло однажды? — и вновь слышится мурлыкающий рёв встревоженных детей, чьей матерью оказалось совсем другое существо. — Там было тело, — он вдруг говорит, и голос его звенит под горой. Рука, по-прежнему людская, указывает на трёх лакомящихся трупом драконлингов. — Достаточно свежее, как мне показалось. Конечно, драконами пахло крайне сильно, и даже моё обоняние не смогло бы в полной мере разобрать, но… — он выдыхает и всплёскивает руками. — Я совсем уж не услышал почти звука, с которым рвали они плоть, но мне кажется довольно сомнительным, что драконов дряхлый, ветхий труп, от коего едва остались кости с кожей, сильно привлечёт. Зачем жевать практически скелет? Старший замолкает, вспоминая тот день. — Откуда вовсе здесь взялись люди? Как давно явились в пещеры эти? Изначально мы пошли по слухам о том, что защитница Киркволла сразила тут высшую драконицу — и мне представляется очевидным, что разумным человек, особенно учитывая, какой ужас вызывают драконы у большинства современных людей, не сунется просто так в такие злачные пещеры. Я заметил, что раньше здесь располагалась шахта, но инструменты — покрыты пылью. Взмахом руки он указывает на брошенную сталь, что когда-то грызла земли недра. — Зачем они сюда явились, с какой целью? Та женщина их заманила, чтобы скормить? — Старший хмыкает. — Или сами пошли искать приключения? Мне было бы знать то любопытно.
  8. Corypheus

    III. Сотвори себе врага

    Трёх вещей избегает человек: постыдного, вредного и доставляющего страдание. Стыд он ведал и испытывал не раз за жизни три свои. Стыд он ведал и испытывал — такой, что раскалывает череп от мучений вспоминанья; такой, что лучше бы отрезать себе кровавым ножом язык, лишь бы никогда не произнести слов, что намекнуть способны на ужасное паденье; такой, что ни уста, ни мысли не чисты; такой, что небесная железная плита давит тяжело до того, что уж лучше бы преломились уже члены и вошли костьми своими в самое сердце; такой, что оставалось лишь молиться и что нет малейшего шанса бросать ладан в огонь над божественным венком, возложенным на истерзанное тело переживаний. Вот только помолиться — некому. Молитва была всегда тем местом, тем состоянием, где нет стыда, ибо столь интимный ритуал — действо, роль, маска, сакральное — не могущ заводить в страдание — только следовать через него к возвышению, но теперь прежних молитв в его жизни не осталось, а новые ещё не сформированы; Самсон предлагал однажды молиться самому себе, и эта мысль не казалась уже настолько дурной, как сейчас. Старший мерно грызёт своё сердце — свою совесть саму. Что вовсе может быть острей стыда, извечно связанного с другими, с социумом самим? Ярость, быть может? Отчаяние или печаль? Вина? Беспомощность, возможно, или скорбь? Нет, не они; уверен Старший — мало что хуже способно быть, да и не в действии стыд сокрыт — а в том, что видят; человек испытывает стыд тем скорее, чем публичнее оказывается рядом. А рядом — древний демон, что намерен срамные воспоминания подсмотреть. Какой кошмар. Или Кошмар? В его времена бы за такое повесили, переломав бы шею верёвкой. Быть может, и поглумились бы над телом — никто не прочитал бы формул над ним, никто не вырезал бы на погребальной статуэтке заклинаний, никто не положил бы на руки его сердоликовое сердце, никто не сжёг бы травяные фигурки и восковых чудовищ в погребальном костре, никто не произнёс бы молитв, что очистят от грехов, и злобы, и дурных намерений, чтобы Боги сумели пребывать в мире с умершим и не ощущали бы стыда за него, никто не возложил в огонь от его лица ладан, никто не очистил бы тело пред пламенем всеочищающей содой, никто не сохранил бы имени его, чтобы не ждала душу в посмертии ужасная судьба, никто не надел бы на его шею полосу из тонкого виссона, на коей начертаны чернилами древние заклинания-молитвы, никто не сплёл бы венков из анемона, асфодила и фиалки, никто не поставил бы около дома своего кипарисовую ветвь, никто не погасил бы в молоке белой коровы факелы, никто не поднёс бы блюда с розами, никто не вложил бы в мёртвые, холодные руки розмарин. Что отвратнее может быть, чем совершить подобный грех над мертвецом? Что порочнее может быть, чем осквернить того, чья душа отныне и навек разделена с плотью, где дышала и жила? Что мрачнее, чем расколоть мёртвому череп, отрубить ему голову, очистить рот его от языка, вытащить через нос содержимое черепа его, обращённое в гадкую слизь, лишить глаз? Лишь отвращение испытать можно к осквернителям. Старший оставался жрецом — он навсегда останется таковым, что бы с ним ни происходило. Страх перед смертью теперь изменён, пусть где-то в глубине души, Скверной насквозь, бессмертной, он опасался, что одна потеря тела действительно вдруг однажды станет той самой смертью, какая навсегда, какая без возврата в телесный мир, Тени обратный; страх перед смертью теперь изменён, и точно знал он, с каким страхом, с каким предчувствием беды встретил третью свою жизнь. Ему до сих пор есть, что терять — есть, куда падать, и есть, как умирать. Хорошо, что сейчас не твои времена, правда? Никто и никогда не посмел бы спросить, от чего же бледен он, и уточнить потом, что краснеть-то не способен. Старший — алый от стыда; не сразу он ощущает, что облик его теперь — сменён, что лицо, не пронзённое красным лириумом, сковывающим мимику, насквозь, — стыдом и ужасом искажено. Брови сведены, а взгляд — опущен; свои глаза, блестящие от страха, он прячет, опасаясь знать, что Кошмар, его стыдя, избегает даже глянуть, с презреньем отвернулся, как если б вдруг Старший прекратил существовать — как если б вдруг потерял себя и умер символично. Арулен говорил, что есть такой стыд, какой представляет собой некоторого рода страдание или смущение по поводу зол, настоящих, прошедших или будущих, которые, как представляется, влекут за собою бесчестье; и есть такой стыд, какой является представлением о бесчестии, имеет в виду именно бесчестие, а не его последствия. Стыд вызывают не только те события, что происходят сейчас, но и те, что вызваны воспоминаниями или предвосхищением будущего события. В Тени нет времени — и нельзя никак увериться, что открывшееся перед глазами — то, что было, а не будет. Но он-то знает сам себя и то, что в памяти хранит. Старший страшится посмотреть, да и без того он помнит эту церковь, помнит дождь и долгий разговор. Он помнит близость, какой давно уже не ведали его душа и тело, магии дыханье, разгорячённый шёпот, рычанье, боль и кровь, укусы, что на шее и губах, звон лириума в них обоих, камень под спиною, жар, огонь, свой стыд, свой страх и нежеланье думать о грехе, какому не нашлось б прощенья в минувшую эпоху, но какой отныне ничуть не странен, не порочен. Он помнит всё — и разговор неровный, свою молитву без ответа, жажду знака, глухую пустоту внутри, кошмар пред новой жизнью, осознанье смерти, последние мгновенья бытия, желанье голову поднять — опять, ибо упасть — не смел и не посмеет, пусть ноги не держали в полной мере. Он не забыл и не посмеет, ведь это было всё на самом деле. — Прекрати! — он взмахивает рукой и срывается на беспомощный, отчаянный крик, не думая ничуть, что перед ним — один из могущественнейших властителей Тени. — Это та часть моей личной жизни, какую я не имею желанья обнажать. То, что тебе должно быть интересно, лежит раньше этих воспоминаний. Должен сказать, — голос его, наконец, теряет гнев, но всё ещё дрожит, как и поднятая для привлечения внимания ладонь, — что подсматривать — то неприлично. Стыдно и тревожно тебе должно быть, друг мой, и от того, что ты увидишь, и от того, что ты услышишь. Говорят, для сильной личности испытать несправедливость постыднее, чем причинить её кому-либо; Фармакий полагал обратное: потерпеть несправедливость — меньшее зло. Если человек есть мера всех вещей, то и произвол — в его власти; с другой же стороны, Критес утверждал, что справедливость кроется в том, чтобы делать то, что нужно. Желание нарушить закон уже достойно осуждения — не только лишь само преступленье; добро же состоит в том, чтобы и не совершать несправедливость, и не желать её совершить. Справедливо ли то, что Кошмар залез не в ту часть памяти, какую Старший предлагал ему прочесть? Справедливо ли то, что решил коснуться постыдного и запретного, такого, какое не должно обсуждать? Справедливо ли вмешиваться в практически мистерию — сакральное, не сопровождённое гласом трубы? Старший — откровенно злится, полыхает настолько ярко, что мог бы приманить демонов в числе огромном на себя, заинтересуйся хоть один возможностью вселиться в Скверну, и жук скребётся сильнее за глазами; Старший — откровенно злится и стыдится. Он не выбирал переживать этот наплыв, он не выбирал свои переживания; то не добродетели, то — пламенные страсти, телесные насквозь. Всё, что ему оставалось, — смирить порыв души и переждать. — Я не думаю, что моя семья смогла бы смотреть без страха и омерзения на меня, — негромко признаётся он, чуть погодя, как другу старому, какому не опасно поведать свои страсти и печали. — Давным-давно, ещё в той жизни, я обещал Сесилии вернуться, но что в итоге? Кто вернуться к ней бы мог? Кто явился вместе с Думатовым огнём? Кто Скверну им принёс? Тевинтер лёг в пожаре и тьме, приняв чужую веру, а я — чудовище с лицом её супруга, — дрогнул он. — Но, что хуже, я понял, почему так оно произошло. Старший закрывает лицо ладонями устало. Он сам такой же. Он сам — предатель. Уста его в движенье приводились злобными словами, нечестья в нём — не счесть, а злонамеренья к Богам — быть может, слишком много. Он чрезмерно много размышлял, какой могла бы встреча его быть с семьёй, но не знал, что она была. И лучше бы остаться в неведении. — А что насчёт Самсона, — смягчается его голос сразу, — то, коли ты желаешь услышать моё мнение, то я смею полагать, что он сожалеет не только о лириуме, как и сказал мне тогда. О поражениях — весьма заметно было по нему, как самоуверенность упала после того удара, что нанёс нам Тевинтер недавно, и не сказать, чтобы мне не было неприятно получить так по лицу, равно как и всему нашему командованию. О смертях, я полагаю, своих солдат. О беспомощности и неспособности сделать хоть что-то. «Как и я».
  9. Нехер было кусаться. Орущая хуйня, которая хочет его убить. Старший смотрит в лицо своего генерала — окровавленное, отдающее желчью и мясом, грязное землёй — и понимает, чья это вина. Порождение тьмы всегда остаётся порождением тьмы; он касается запёкшейся корки пальцами, не торопится поддевать — только давит своей проклятой, оскверняющей магией, единственной, которая доступна сейчас, и, как может, старается облегчить боль от своих зубов — отчего-то он не сомневается, что сам грыз. В животе неприятной тяжестью недавней трапезы, отнюдь не божественно сытной и не кончившейся ничем хорошим, урчит; такое ощущение, как будто бы желчь вместе с остатками мяса вновь готовится поползти наружу, презрев законы вечного падения вниз. Стоять на ногах не слишком удобно: болит поясница и ниже; болит рука — но, в общем-то, нехер было кусаться. Оспорить данный тезис Старший не может. Рукавом мантии, если остаток одежды ещё можно именовать столь гордым словом, он вытирает желчь. — Я не знаю кто, — едва слышно отвечает Старший. — У меня ни малейший идеи о том, что она такое, если можно назвать это существо так. Оно выглядело как женщина. Темноволосая. Желтоглазая. Весьма красивая. Вряд ли полноценно человек, хотя выглядело так. Но и я выгляжу человеком. Внешность весьма обманчива. В шепчущих куцых обрывках полноценных фраз ему самому сложно себя узнавать. И из принципа, памятуя о том, сколько ярости в той женщине вызвало сравнение их обоих, он сравнивать продолжит. — Я не знаю, откуда она взялась, — интонация вновь резко улетает вниз, хотя и не должна упасть столь резко, — и я готовился к другому. Мы же шли за драконами, а не… — Старший сбивается с мысли. Давно с ним такого не было. — Не ко встрече с женщиной, которая окончательно разозлилась на меня за то, что у Рубигинозы есть имя, и сорвалась не на мне, а на венатори. Поначалу она гневно заявила, что я осквернил дитя с кровью всего мира, как будто я сам не знаю, насколько ценна драконья кровь! — короткая вспышка негодования так ощутима, что её почти можно схватить. — Как будто плохо, что Рубигиноза — есть. Как смогла бы вовсе существовать она без имени? Старший выдыхает, силясь восстановить разумный поток речи, насколько то возможно. Oculum pro oculo, dentem pro dente. Таков принцип симметричного возмездия. — Никто даже её не тронул. Никто не тронул драконов, что она обожает, подобно странной драконопоклоннице. Никто не причинил ей зла. Она прекрасно знала, что Рубигиноза заражена, она назвала её искалеченной драконицей, но не стала силиться мстить мне сразу. Почему сорвалась на них, а не на мне, хотя это я посмел осквернить дракона и дал ей имя? В голове многое не укладывалось. Старший резко мрачнеет, но ещё силится держать себя в руках. — Она сказала мне: «Видать, мне правду говорили — заносчивость тебя воистину слепит, о Старший», — негромко и медленно, как будто в задумчивом стурпоре, он произносит. — Она сказала мне: «Жаль, Инквизиция подобной тактики решила не придерживаться в Убежище». Я не знаю, откуда это ей известно, и кто ей сказал. За нами следят? Есть предатель в наших рядах, который отыскал эту мать драконов? Она сама кого-то взяла под контроль? Она подсматривает через Тень, но при этом умудрилась пройти мимо Кошмара и его армии демонов? Что она знает про нас всех — и как давно? Откуда она узнала про Убежище и Инквизицию? Если это всё известно ей достаточно давно, то почему только сейчас, хотя я, очевидно, совершил такое, что для неё, странной драконопоклонницы, должно быть немыслимо? Почему не проявила себя ранее, когда ещё только появилась Рубигиноза? Даже если не знала, куда мы направляемся, то как узнала?.. — Старший понимал, что вот-вот начнёт ходить по порочному кругу, но выбраться из зацикленных мыслей было очень тяжело, особенно для настолько разрозненных, яростных. — Она знала, кто я, но не напала сразу. Она знала, чья кровь на моих руках, но не попыталась причинить вред, как только увидела. Ждала, когда это сделаю я? Или для неё, в принципе, терпимо заражение дракона красным лириумом, но факт наличия имени отчего-то стал последней каплей? А если, наоборот, сравнительно недавно, то как она успела узнать про всё это, обсудить мою личность и разведать, куда я направляюсь? Вопросов — чрезмерно много, и ответов у него нет. Мать драконов права, что таковые он отчаянно ищет; оставалось только надеяться, что он получит вскорости внятное обоснование тому, что произошло, и не допустит, чтобы оно повторилось снова, ибо оставить без ответа всё это — не в его духе. Старший и правда силился минувшее время осознать то, что случилось близ проклятого Киркволла, но так и не смог отыскать должного обоснования; впрочем, он не желал полагать, что столь странное существо вело себя сколько-нибудь неразумно. Он не отрицал влияния эмоций на поступки, но эмоции, как ни странно, не возникали из пустоты. Старший желал ответы — и он их получит. Любым путём, даже если для этого придётся использовать всё, что есть. Даже если… он вспоминает о Кошмаре и его демонах вновь. Да, это хорошая идея. — Кто-то знает о нас что-то — и я не могу уточнить ни кто, ни что, если ты желал бы сейчас меня о том спросить. Я не всезнающий, — с сожалением признаёт Старший, — и мне тоже категорически не нравится ощущение неизвестности, мне тоже не нравится знать, что некто неизвестный наблюдает, и я не намерен жить с этой навязчивой мыслью. Я не знаю мотивов той женщины, я не знаю, чего от неё ожидать, но всегда нужно понимать: есть шанс, что этим кто-то воспользуется, есть шанс, что она тоже решит поговорить с кем-то, с кем не стоит. Старший недолго молчит — выдыхает медленно, отсчитывает десяти, но дрожь не исчезает, даже когда он вцепляется в руку своего алого генерала сильнее и молча смотрит в его глаза — уставшие, но красные. Старший не совсем идиот — и он понимает, что Самсон желает решить эту проблему в виде странной женщины, даже если никто из них не понимает, что она такое, и как это уничтожать навсегда. Быть может, и не стоило ему говорить. Никаких ответов. Полная неизвестность. Только злость — и жажда мести. — Я хочу выпотрошить её память, — он признаёт сам себе злым шёпотом. — Я хочу её уничтожить. Старший никогда не был добрым Богом.
  10. Corypheus

    III. Сотвори себе врага

    Никогда в своей жизни он не думал, что настанет тот момент, когда помолиться окажется некому. Бог как концепция всегда представал в его восприятии существующим здесь и сейчас — таким, который не может исчезнуть, не оставив закономерно после себя пустого, мёртвого имени, ибо Бог — это то, что есть. Логически простой напрашивался вывод: если Он переставал существовать, то оставалось только гулко звенящее слово, лишённое всякого наполнения, а значит, после исчезновения своего Бог переставал быть Богом. Умирал — быть может, верно то слово употребить: смерть всё же разной бывает — он по себе это знал, он на себе недавно вновь это познал. У него за глазами — зуд, как будто жук роет норы прямо в его голове, проникая внутрь и царапая остриями на хитине мозг; как будто кривой палец пролез в его череп и вгрызается в его мысли сломанным ногтем. Не дотянуться иголкой, чтобы почесать. Если он успокаивает свой разум, если очищает свою голову от мыслей, зуд увядает, но не прекращается, и даже ноты песен, стихи и счёт не дают облегчения. Старший закрывает глаза. Это немного помогает, отвлекает, но не исцеляет. Что, кроме мести, могуще стать излеченьем души? Смиренье? Он не верил в то никогда, пусть даже и знал: от казни легче не станет. Чувства извечно рождались в нём скоро, поспешно отчасти — и долго не угасали; вспыхнув однажды, гнев неутомимо пламенел изнутри ужасным пожаром, не нашедшим скорого поглощенья себе. Гнев — дарующий силы и порождение страсти, творящий из человека неразумного зверя, играючи и ненадёжно толкающий к опасности, к смерти; зажигающий кровь подобно заклинанью из тех, что ныне запретны. Гнев, рождённый всего пять дней назад, чрезмерно насыщенных чувствами, душить продолжал — даже недавний срыв не так сильно помог, как ему бы хотелось. По крайней мере, он мог теперь сколько-нибудь внятно думать. Он слишком хорошо себя знает — и понимает, что не найдёт успокоенья, покуда не совершит свою месть, пусть сознаёт: сам виновен в событиях миновавших дней. Почти он уверен: не стоило брать это всё под контроль — не стоило относиться лояльно; не стоило не давать себе тот выход, которого он желал, которого требовала его натура — гнилая от Скверны, насквозь из порока, из ярости, из негодованья, из гнева; не стоило играть со всеми неверными в Бога, который услышит, поймёт и примет таким, каков есть. Он посмел забыть про паству свою, про единственно высшую ценность, последнее, что у него осталось, — и что получил? Он посмел забыть про паству свою — и сам себя наказал. Но, что хуже, пострадала паства его. Он слишком хорошо себя знает — и понимает, что погибнуть телом не в силах; уничтожение оболочки не так страшно отныне ему: всегда есть новая вариант, всегда есть вторая попытка — и куда опаснее привыкнуть к этой мысли, нежели разделить дух и плоть. Что страшного в смерти физической, коли во власти его возродиться, опять и опять воскресать? Временам Старший сознавал, насколько же далёк от человека; страх такой, плотской смерти почти им забыт. Говорят, месть — вечная спутница гнева и его успокоение, ибо каждому человеку да полагается справедливое воздаяние за совершённое — награда или кара. Говорят, месть — насмешливое творение человеческое воли, от коего нет власти взгляда отвести. Говорят, люди страдают, пока полыхают гневом, а месть доставляет им наслаждение. Мерзкий уже в самом начале своего зарождения, ничуть не сравнимый, как уверял Арулен, с тихо струящимся мёдом, гнев душил его, принося за собою не более, чем жажду мести. Старший словно мысленно жил в мщении — и являющееся порой представление доставляло ему удовольствие, а молить даровать душевного спокойствия и сил не сожрать своё сердце больше некого: на его отчаянные молитвы, какие позволить себе он уж не вправе, никто не ответит сейчас, как не отвечал все эти невыносимо, мучительно пустые годы. Ни единым звуком никто не давал понять, что находится рядом, ни единым божественным знаком никто не выдавал своего вечного и неизменного присутствия рядом. Гнев отвратителен. Мотивы, под влиянием которых добровольно причиняют вред и поступают несправедливо, отвратительны. Один или многие пороки толкали на это; один или многие пороки делали человека несправедливым по отношению к объекту своего порока. Трус — по отношению к опасности, ибо под влиянием страха способен покинуть своих же товарищей в минуты опасности; праздный ленивец — к телесным наслаждениям, ко всему тому, что способствует его изнеженной лени; честолюбец — к вниманию и почестям; мстительный — к мести; а человек вспыльчивый, к коим он себя относил, поступает несправедливо под влиянием гнева. Такова и несправедливость, обладающая силой, потому что человек несправедливый несправедлив в том, к чему он стремится. Невоздержанный человек — животное по сути своей, не могущее высшей ценностью, разумом, обуздать якобы всегда низменные, какие-то точно бы лишние страсти, мутью ложившиеся на кристально чистую рациональность, будто присущую врождённо всякому. Столь многие об этом твердили, что голоса всех этих давно мёртвых людей порой звенели в его голове; говорили, что душа состоит из разумной, яростной и страстной частей и что править должно тем, у кого превалирует разумная; говорили, что высшее, совершенное состояние разума — мудрое бесстрастие. Однако он понимал свои эмоции — и знал, почему на давнишнего мертвеца когда-то обратил взор свой Думат. Раздражённый, запальчивый, но при этом не забывший про осторожность и здравый смысл, он как никогда готов начать охоту — и бросит ради этого все силы, но не позволит своей пастве узреть, во что превратиться способен во гневе; Самсон уже видел один раз — и не похоже, чтобы эта картина была сколько-нибудь приятна (не исключением одного нюанса) ему. Старший понимал: он готов совершить наказанье не ради того, кто совершил тот проступок, не ради драконьей матери из горных пещер, но во имя себя, ибо оно утолит его гневную душу; во имя своей ярости, невоздержанности, злобы. Однако он понимал это — и принимал, не коря себя столь сильно, как мог бы. — Это ведь называется опасностью, близость чего-нибудь страшного, — шепчет он одними губами. — Такова вражда и гнев людей, имеющих возможность причинить какое-нибудь зло: очевидно в таком случае, что они желают причинить его, так что близки к совершению его. Он не продолжает, как мог бы продолжить чуть раньше; в молитву слова, что цитата, не обращает. Нет того, кому помолиться бы он мог. Нет того, у кого силы не пожрать своё сердце дать попросить бы он мог. Нет того, у кого искать Божественный Свет, кроме как в себе самом. Нет того, кто ему — Бог, кроме себя самого. А ещё у него был план. Не совершенный, разумеется; кажется, он вовсе не умел придумывать такие планы, какие не имели бы явных мест, где что-то может пойти не так и сломаться окончательно, дав откровенно неожиданный результат, как оно случилось с Конклавом, но сейчас его состояние таково, что он желает максимальной безукоризненности, желает загнать в угол, желает не дать и малейшего шанса, желает полной власти над одной жизнью, желает ощутить её в своих руках и осознать, что выхода нет. Это чудовищно и отвратительно — он прекрасно знает об этом; это низко и мерзко — он прекрасно знает об этом, но не желает менять этот настрой. По магическим вопросам, которые не мог решить самостоятельно, он привык обращаться к Кошмару; когда-то давно Сетий Амладарис на его месте не брезговал ничуть общением с обитателями Тени — и старался, насколько возможно, наладить с ними разумную связь. Стоило признать: в некоторых проблемах демоны и духи куда лучше запертых в телесных оболочках людей; впрочем, Старший не идеализировал и не полагал их вершиной совершенства. Что вовсе совершенно может быть? Логично предположить, что и сейчас первым путём решения в его голове стало обращение к Кошмару — и стыда за это Старший за собой не заметил. Если Кошмар — его союзник, то в чём проблема с ним поговорить? Как будто в этом есть что-то дурное или ненормальное. Та странная драконопоклонница сказала достаточно странных вещей, да и в целом Старший знал мало таких людей, которых убивали, но они не умирали; к тому же, совсем идиотом он не был и сознавал: за непритязательной человеческой оболочкой может скрываться что угодно. Он сам такой же, в конце концов. Как минимум он уверился в том, что та женщина — оборотень, иначе не смогла бы обратиться в ворону. Или ворона? Рассмотреть в тот момент он этого не успел, да и не то чтобы, должно быть, имелась некая принципиальная разница, чуть более крупной птицей она обернулась или нет. Предполагал он, что она вполне может быть одержимой или располагать духом-наставником: обыкновенно обременённые Теневой сущностью маги отличались колоссальными магическими способностями; Старший делает мысленную заметку о том, что не такая уж и дурная идея — подобрать Кальпернии аналогичного наставка. Дух Веры ей бы подошёл… Мысленная заметка уходит в разряд важных и срочных. Старший снова злится. Он злится на себя, на свою слабость, на беспомощность, кою ненавидел более всего прочего, ибо что в его положении может быть ниже, смехотворнее, отвратительнее, ничтожнее, чем беспомощность — сколь угодно матерь драконов гнилая могла дразнить его тем, что не отыщет ответов, не понимая, что есть то, что похуже, чем просто не знать; злится на мать драконов, что трусливо решила напасть не на него — на его людей, коих наверняка погубить бы сумела; злится на тяжёлый разговор с Самсоном насчёт одиночного похода в Тень и за её пределы в дальнейшем: Бог не желает с собой никого брать, кроме Кошмара, Бог посмел отказаться от сопровожденья, категорично и окончательно решив, что эта забота ляжет только на плечи его, пусть сознавал, почему испытал то же его генерал; злится на собственную ярость, на гнев, и на страхи, и снова — на слабость, на неспособность. Мучительно лириум, холодно-синий, впивается под череп раскалёнными иглами — единственный его способ, кроме крови, связаться с миром другим, где нет места боле ему. Где ещё ощутишь себя настолько чужим, как в мире духов бесплотных, где когда-то был господин? В том мире, который он оставил на бренное тело, был холоден, туманен, звонок дождём; здесь — глухо, зябко, весьма неприятно. Не страшно, конечно — разве страшно быть может близ того, кто воплощенье Кошмара? Одна из лучших их совместных идей — ритуал, позволяющий Старшему дать Кошмару понять, что сейчас явится в Тень; одна из удобнейших способностей Кошмара — переносить его разум поближе к себе. — Здравствуй, Кошмар, — он произносит негромко, ещё не видя, но зная, что древний демон — совсем рядом. — Я хотел с тобой поговорить, — начинает он, снизу вверх глядя на древнего демона в привычном своём, Скверном обличье. Сам Кошмар — не так уж привычен, коли сказать слово это можно по отношенью к тому, кто не так сильно к телам своим прикипает; не паук он теперь о многих глазах, не монстр бесформенный — что-то серое, довольно высокое, с красным наростом вместо лица. — Не столь давно кое-что произошло, и я желал бы попросить у тебя помощи в этом деле, коли ответишь согласием на моё предложенье. Короткая вспышка — вновь их смерти перед глазами. Он запомнил всё, что случилось. Каждое слово её, каждый взгляд, каждый жест, заклинанье — всё в памяти его отложилось так хорошо, как только могло. Немало желание мести способствует запоминанью. — Я столкнулся с одной женщиной, выглядящей подобно человеку. Мне ведомо, что магия обличья многие принимать позволяет, да и после она доказала, что в её власти менять их, но не в том проблема моя, пусть даже полезно мне самому было бы таким мастерством овладеть, чтобы менять личины, не выбирая из двух, — голос его замедляется, точно слова он подбирает. Мелкая дрожь отчётливо пробегает по словам и по телу. — Тогда я с венатори ходил за драконами, но обнаружил не пламя во плоти, а её — ту, что их защищает, как матерь, — мгновенье тишины. Он вновь вспоминает, на кого так похожа обличьем, лицом, отношеньем к драконам была пещерная женщина. — Она подобна весьма странной драконопоклоннице, для которой, по всей видимости, является мировой тайной, прямо-таки загадкой самого бытия, что в мои времена поклонялись драконам и что мне ведома сила их крови. Не удивительно, что немногие ведают нынче про храмовых драконов, но мне лично совсем необычно осознавать, что про столь привычные вещи не все знают, пускай называют меня самого не иначе как слепым, неразумным, капризным дитя. Такое чувство у меня порой, что всякий встречный полагает себя умнее и осведомлённее всех прочих, особенно — меня самого… И порой меня пугает уровень образованности современных людей, — он качает головою осуждающе, как старый учитель, чьи ученики вновь подводили все ожидания, пусть знание в их головах должно быть иль было минуту назад, а ныне — сбежало чудом каким-то в далёкие дали. — Никогда бы не подумал, что ещё отыщется в этом мире тот, кому не известно, что мой Тевинтер поклонялся властителям неба. Разве всем не известно давно, что всяк, как бы ни было слово это мерзко, архидемон — то древний бог и буквально дракон, якобы лже, спящий в земле и заманивший своего жреца в Тень, в Град, что, говорят, был Золотой, покуда не ворвались мы туда? — Старший вздыхает, и в этом вздохе — всё разочарование этого мира, на кое вовсе его эмоциональная буря способна. — Впрочем, то лишь взгляд мой, но он и стал причиной, почему я ошибся — я полагал, что есть смысл с ней говорить: сам знаешь, как легко мой интерес пробудить, да и слова о том, что она умирала не столь уж давно, но ныне — воскресла, никак не могли не привлечь вниманья. Теперь сознаю, что был не прав. Признать свою ошибку — тяжело, но необходимо. Старший постепенно переходит к сути: — Более того, она не просто воскресла, но, по всей вероятности, ведает, как общаться с драконами на уровне том, который в мои времена не был известен, к сожаленью. И отчего-то она искренне разозлилась на то, у моей дорогой Рубигинозы есть имя… — интонация идёт на спад к концу предложенья, а Старший — хмурится в задумчивости. Его философии, его убеждениям, его вере в святость имени последующие действия матери драконов категорически противоречили. — Давно не встречал такой слепой ярости в ответ на обыкновенное дело. Неужто не всем очевидно, что все имеют право на имя? Что не названо, так существует разве? Но то — философский больше вопрос, какой мы обсудить можем снова, как при первой же встрече, коли проявишь ты к тому интерес, — он кивает, давая понять, что сейчас — не заставлять давать срочный ответ и что это — скорее риторическое. — На мой взгляд, интерес большой представляет то, как именно она спрятала драконов тогда. Как смогла им это приказать — не думаю, что она пользуется магией крови для этого, не тот характер, судя по реакции на более обыденные вещи. Быть может, я ошибаюсь, но даже если ошибаюсь, то мне по-прежнему безмерно любопытно. Она говорила: «Цель моя, что исполняю я уже не первый год, — защита и спасенье древней крови мира, которую смертные так жаждут истребить». Логично ли сделать вывод, что за столько лет у неё явно появился… метод работы с теми, кто не использует привычную речь? Отчего так вышло, что именно она стала защищать драконов? Почему они не сожрали её? В мои времена всё-таки существовало полноценное поклонение, многие люди приносили великие подношения Богам, но она-то — одна. Как происходит общенье тогда? — невольно он повторяет немного иными вопрос, что мучил его столько дней. — Насколько возможно тебя попросить не только найти, но и пожрать всю память её? Полагаю, там много окажется занимательного. Он всегда знал, что однажды интерес ко всему его и погубит. И вот же оно. — И мне любопытно без меры, как вышло так, что я умудрился поставить магические щиты, проверял их целостность неоднократно за время пути, но ей удалось проломить их проклятьем своим, сделав… ничего ради этого? — Старший хмыкает с сомнением. — Я точно не успокоюсь, пока не пойму, в чём была брешь защиты моей. Мне нужна помощь и в этом. Мне нужно знать, где я ошибся: такого допустить я не пожелаю. Что это было за заклинанье — тоже вопрос. Или коль жизни наши — история, то можно назвать это дырою в сюжете? Недолго Старший молчит, осмыслить всё сказанное позволяя. — Коли то необходимо, я покажу тебе фрагмент этой памяти: мой разум открыт сейчас для тебя. Я желаю её вновь отыскать, — он гневно ладони сжимает, и когти впиваются в плоть, но это — не больно. — Но говорить боле не намерен нисколько: не для этого сейчас она мне нужна. Я желаю ей боли, страданья, кошмара и смерти, но мне не известно, где отыскать — потому к тебе обращаюсь сейчас. Помоги мне. Прошу.
  11. Гнев — омерзителен. Желание причинять вред — омерзительно. Удовольствие от одной мысли о мести — омерзительно. Жажда обладать жизнью — омерзительна. Нет больше соды, которая смоет эту грязь. Нет больше того, кто простит опять. Да и не нужно ему. Старший — рычит куда тише и руку, хотя бы теперь уже целую, к себе прижимает; движение ей — равно что раскалённым металлом опалить насквозь плоть, но он сдерживается, насколько возможно, от воя, от нового крика, от невнятного визга. Он сам себе бывал омерзителен, он сам себе казался грязен, особенно сейчас — ничтожным животным, не могущим высшей ценностью, разумом, обуздать якобы всегда низменные, какие-то точно бы лишние страсти, мутью ложившиеся на кристально чистую рациональность, будто присущую врождённо всякому. Столь многие об этом твердили, что голоса всех этих давно мёртвых людей порой звенели в его голове; говорили, что душа состоит из разумной, яростной и страстной частей и что править должно тем, у кого превалирует разумная; говорили, что высшее, совершенное состояние разума — мудрое бесстрастие. Он помнит. Сейчас — помнит, как никогда прежде. Старший смотрит на протянутую руку — и хватается за неё. — Самсон, — он повторяет, внимательно глядя в глаза своего генерала. Разума, быть может, несколько больше и стало, но его гнев, его ярость сильны, как никогда. Злость родилась в нём скоро, моментально, стоило лишь чужому огню появиться, стоило только проклятью коснуться его людей, его паствы — тех, чьи жизни, и судьбы, и думы, и чувства — его, ибо ему доверились те, кто пошёл вслед за ним; он смирил себя самого, даже когда впервые назвали его вурдалаком — не гарлоком, на том и спасибо. Возможно, не стоило брать это всё под контроль — не стоило относиться лояльно. Возможно, не стоило не давать себе тот выход, которого он желал, которого требовала его натура — гнилая от Скверны, насквозь из порока, из ярости, из негодованья, из гнева. Возможно, не стоило играть со всеми неверными в Бога, который услышит, поймёт и примет таким, каков есть. Он посмел забыть про паству свою, про единственно высшую ценность, последнее, что у него осталось, — и что получил? Старший зол — и гнев не угасает, пусть и пылает здесь и сейчас не столь ярко, как мог бы — вспыхнув тогда, он зажигался только сильнее, только сильнее душил, огненным смерчем снося на своё пути всё. Дарующий силы и порождение страсти, творящий из человека неразумного зверя, играючи и ненадёжно толкающий к опасности, к смерти; зажигающий кровь подобно заклинанью из тех, что ныне запретны. Старший зол — и Старший вновь негромко рычит, но уже совсем не как зверь. — …я в ярости, и мне нужно было дать выпустить гнев, — тихо он признаёт. — Кое-что… произошло — тогда, когда я пошёл за драконами с небольшим отрядом венатори. Я их… подвёл. Вновь тишина. Старший ведёт плечом. — А рука у меня всё ещё болит. Ночь почти бесшумна. — Спасибо.
  12. Всецело согласен с генералом Самсоном звучит действительно воодушевляюще и обнадёживающе: Корифей почти готов поверить, что ещё не всё потеряно в попытках наладить связь между венатори и красными храмовниками. Может, это попытки точно донести логико-тактические выкладки до своего Бога на них так влияют? В конце концов, окончательное решение всё-таки оставалось за ним, а действовать наперекор здравому смыслу, пожалуй, хотелось не всем. Самое смешное — это то, что он искренне был убеждён, что брать Киркволл — это хорошая идея; Корифей мысленно разворачивает в голове карту современного Тедаса, полную сомнительных, косноязыких, отвратительных и какофонических географических названий — и запоздало понимает, что горы Виммарк действительно существуют и что они, пожалуй, являются преградой; а если прочертить две прямые линии, которые на самом деле никакие не прямые и должны учитывать рельеф, то расстояние от Тантерваля до Старкхэвена (во имя Думата, это даже хуже, чем Гаморд и Хенар, хотя ничто не предвещало лингвистической катастрофы подобного масштаба) почти наверняка выйдет меньше, чем до Киркволла. Как и заметил Тиберий Мар, Киркволл — две недели, Старкхэвен — одна. На мгновенье становится даже стыдно. Сам он воспринимал передвижение… иначе. «А ещё люди едят», — напоминает он сам себе, невольно вспоминая один из разговоров с Самсоном на эту тему. Один из самых неприятных, пожалуй. «И спят», — уточняет на всякий случай. «Чувствуют боль, болеют и устают», — добавляет, когда Тиберий упоминает приватизацию имущества. «Также у людей обычно нет драконов для быстрого перемещения». Корифей не произносит ни слова несколько коротких минут, явно обдумывая услышанное; он слегка хмурится в задумчивости, прежде чем перевести взгляд на Тиберия. — Действительно необходимым, легат Мар, я счита… Договорить ему не дают. — Старший! Корифей поворачивает голову — и хмурится сильнее; на его лице — отчётливый страх, когда он вдруг осознаёт, по каким ещё причинам Самсон мог так старательно намекать, что, казалось бы, совсем не в его духе, на необходимость уйти всенепременно в какое-то другое место. Корифей плохо знал тонкости военного дела, но недавние слова про организованную разведку, сбор информации, шпиончиков, точные данные, похоже, на него повлияли именно сейчас; Корифей плохо знал тонкости разведывательной работы, но осознал, что тишины вокруг — нет, а любопытных ушей — чрезвычайно много. — Немного позже, Аверкий, — отрывисто произносит он. Дыхание магии сильно — и звуки вокруг будто бы становятся тише. «Стоило подумать об этом раньше, Корифей Хора Тишины», — с нажимом на последнее слова одёргивает себя он, хоть давно уже нет у него никакой тишины. — Действительно необходимым я считаю выслушать мнение моих военных советников. Вы оба здесь именно для того, чтобы я принимал по возможности как можно меньше неверных со стратегической точки зрения решений... — только что совершивший прокол, Корифей мысленно просит Думата дать ему чуть больше душевных покоя и равновесия, дабы не мыслить столь категорично и поспешно, как вечно это он делал, и дабы не сжирать в очередной раз своего сердца, которое пострадало от его же собственного гнева бессчётное количество раз. — Что касается Киркволла, то я желаю видеть всю Вольную Марку под нашим влиянием, но не утверждаю, что сделать это стоило вчера, а сегодня мы уже должны достигнуть границы Неварры и избавить эту многострадальную страну от еретического культа на её землях. Целого мира Корифею мало явно будет. — Насколько целесообразным будет отправить в Киркволл… дипломатическую миссию с предложением сдаться? Разговор перед Тантервалем ещё свеж в памяти. Корифей предлагал дать им шанс — и предлагает сделать так снова. — Агенты в городе докладывают, что обстановка скорее… неспокойная. В Казематах, помимо крупного скопления красного лириума, открылся разрыв, насколько мне известно, на данный момент не закрытый, а Себастьян Ваэль — объявил против этого города священный поход. Сколько в его армии? — вопрос полуриторический. — Как долго удержится Киркволл против него — и пожелает ли вовсе? Сколько захотят держаться сами местные жители? Корифей недолго молчит, размышляя. — Я полагаю, нам есть, что им предложить, и я желаю предложить им эту помощь, пока не стало слишком поздно. Я могу закрыть разрыв, и демонов, агрессивных в физическом мире, вне Тени, станет меньше. Мы можем решить часть их проблем — и защитить от Себастьяна Ваэля в том числе, коего, думается мне, далеко не все пожелают видеть своим правителем. «Насколько ты лучше, порождение тьмы?». Он отгоняет вопрос: сомневаться нельзя. — Я хочу предложить им помощь, — повторяет Корифей чуть медленнее. — И я могу постараться провести переговоры самолично. А с Рубигинозой я поговорю, — Корифей обещает, как и в прежний раз. И всё-таки он негромко уточняет: — Что означают слова «наебать» и «буча»? Насколько я помню, ебанутый — это безумный, — Корифей произносит это спокойно-заинтересованным тоном: любопытствующий лингвист в нём никогда не умирал. — С семантической точки зрения мне очевидно, что данный глагол нельзя употребить в том контексте, в котором он стоит, а с морфологической — мне следует учитывать приставку, однако я не вполне понимаю, какова её смысловая нагрузка, и как именно она поменяет значение «сводить с ума». Обычно приставка «на» в глаголах говорит о направленности действия, но иногда это ещё и обозначение большого количества или доведения до некоторого предела. Правильно ли я предполагаю, что «наебать» — это свести с ума окончательно? Секундная тишина едва заметна. — Что касается бучи, то, думаю, здесь имеет место идиома — навести бучу. Это как-то связано с тем, что Рубигиноза заставила многих людей… кричать? Bucca на тевинтерском — это челюсть или щека, так что, на мой взгляд, разумно предположить связь с говорением. Моя гипотеза верна? Нет, он не мог просто так взять и забыть про столь важный вопрос, как современное состояние языка, порой чрезмерно его угнетавшее и смущавшее. Помнится, когда-то его разум не сумел воспринять около шестидесяти процентов той речи, что обратили к нему в Киркволле — ночью в Нижнем Городе, если точнее. Про Клоаку Корифей и вовсе вспоминать не любил. Разве что о катакомбах.
  13. Тиберий Мар, конечно, очень не захочет слушать их разговор — как и вся площадь. Если угодно ему, Корифею, то он отойдёт. Корифей переводит взгляд со своего алого генерала на Тиберия Мара — и обратно, замирая, в конце концов, на Самсоне. От недавней мягкости и крайне неоднозначной лояльности осталось уже совсем мало — он позволяет себе нахмуриться, уловив остроту. Он знал, что Самсон не выносит на дух Кальпернию — подозревал, что это лежит уже скорее в плоскости личных отношений. Ревность? Стремление завладеть его вниманием единолично? Истовая страсть оказаться исключительным, единственным? Показать свою полезность и принизить соперника? Порой в такие моменты Корифей вспоминал, как вместе с Сесилией старательно работал с пятью детьми, как будто нарочно соревновавшихся в том, кто за день получит больше испуганных родительских взглядов. Возможно, его взгляды на воспитание подрастающего поколения и не были самыми прогрессивными, но Корифей точно знал, что разделение конфликтующих детей — это плохая тактика. Если дать им общее занятие, подчинённое одной цели, то есть шанс или получить локальную войну с метанием огненных шаров и предметов скромного интерьера, или образовать надёжную связь между ними. Корифей готов рискнуть. — Оставайтесь, Тиберий, — кивает благосклонно Корифей. — Я искренне надеюсь, что всё-таки между красными храмовниками и венатори когда-нибудь станет несколько меньше скрытности. «Пусть привыкают друг к другу, — мысленно вздыхает он. — Помоги мне, Думат, и не дай сожрать своего сердца, и да достигну я областей света, где дашь Ты мне власть над собою самим. Да обрету я власть над словом своим, над разумом и над сердцем, да буду я наделён силой, чтобы справиться со всем этим». — Продолжай, — он просит, не меняя интонации и не показывая лицом сомненья, насколько то возможно. — Что ещё ты хотел обсудить? Есть вопросы, требующие моего личного вмешательства и не терпящие отлагательств? — тон — выразителен. Корифей не слепой — и он видел, с каким запалом мчался к ним Самсон. Правилен ли вывод, что что-то случилось? Красный Генерал никогда не отличался тактичностью и редко когда оставлял случай показать, что ему что-то не нравится. Поэтому по выражению его лица и тяжелому взгляду можно было прочитать... многое. — У нас сейчас единственное дело, которое не терпит отлагательств и требует Вашего личного вмешательства, — запоздало поняв, что слишком уж прытко мчался к Старшему и Тиберию, Самсон хмурится, почти злясь. Что ж, видимо, нужно идти от противного, если уж его Бог заставляет говорить о важных вещах хер знает где на глазах хер знает кого. — Тантерваль захвачен, и работы здесь идут, — выпрямляется, не сводя глаз с Корифея и специально повышая голос, чтобы слышала наверняка половина площади. — Солдатам нельзя долго простаивать — надеюсь, Вы понимаете, почему. Нужно решить, куда мы ударим снова. Корифей слушает внимательно — и с любопытством рассматривает лицо того человека, коего решил поставить во главе красных храмовников. Возмущён ли генерал Самсон? Безусловно. Сдерживает ли себя? С трудом, но это уже похвально. — Было бы разумно взять Киркволл, я полагаю? — он нарочно спрашивает. — Какое у Вас на этот счёт мнение, мой генер-рал? «Вы же мой военный советник. Зачем мне советники, если я не стану их слушать и учитывать их мнение?». «Следует поинтересоваться и мнением Тиберия». «Но сначала — Самсон». «О, Думат, я же буквально никогда не был на войне до этого безумного двадцать первого века». Корифей выдыхает едва слышно. Киркволл — город, на котором как будто сходится клином весь свет с этой стороны Завесы. Какой херни там только не происходило — тем более за последние года, и сейчас он терпит значительную разруху, это верно. Самсон хмурится еще сильнее. У этого города был перед ним неоплаченный счет, улицы его — копоть и жаркое дыхание литейных, морской ветер в окна — он знал как свои руки. Осадить его не составит большого труда. Но. — Если мы двинемся к Киркволлу, то даже дивизионы под командованием Зита и Алеф растянутся на половину Вольной Марки, а когда город окажется под осадой — сколько соблазна будет у армии Старкхэвена, чтобы ударить нам в спину? Нет, ему все-таки интересно. Слишком интересно. — Что думают венатори на этот счет? Взгляд на Тиберия — не агрессивен, скорее слишком взбудоражен. Опять Старкхэвен. Корифей припоминает давний разговор с одним из венатори, который ныне выполняет некоторые его личные, особые поручения в стане врага; вспоминает он и имя Себастьяна Ваэля, и очередную современную ругань, и тот факт, что этого человека однажды отдали в лоно скверной Церкви. Райнхарт достаточно много тогда сказал, а Корифей — с благодарностью запомнил. Насколько же приятно, когда люди спокойно и по делу отвечают на поставленные вопросы и дают даже больше информации, чем можно было ожидать: всё-таки не каждого, кого полагаешь искренне тевинтерцем, в итоге обнаруживаешь старкхэвенцем, имеющим личные счёты с этим злосчастным городом. — Я с интересом выслушаю и Ваше мнение, Тиберий. Возражение Самсона звучит разумно — для человека, не особо сведущего в военной логике, уж точно.
  14. Corypheus

    judicium difficile

    В его времена сопорати особо ни во что не ставили — и, по всей видимости, современный Тевинтер не шибко далеко ушёл от своего погребённого под Скверным огнём и не менее скверным андрастианством деда; разумеется, из чисто арифметических закономерностей таковые составляли большую часть его паствы: доподлинно величайше одарённых просто не набралось бы на то, чтобы занять всё место в Великом Храме Тишины, пусть даже в жречество входили исключительно маги, не говоря уже о том, что претендовать на бытие Корифеем Хора Тишины смел бы лишь сновидец — или хотя бы одарённейший медиум, что, несомненно, куда хуже, чем тот, кто могущ повелевать самой Тенью. Зачем Богу ничтожный уголёк, уже почти холодный, если можно ухватить в руки подлинный пожар, костёр столь яркий, что вблизи ослепнуть можно от той силы, что порой искрилась под руками? Корифей не забывал чувства превосходства; он не забывал, какого это — такая власть, данная от рождения. Не потому даже, что ему повезло, в отличие от многих, оказаться альтусом, пускай и не самым богатым однажды, а потому, что волей провиденья или Богов, но он получил силу — опасную и страшную для одних, вожделенную и недосягаемую для других, доподлинно божественную для третьих; даже потеряв священное искусство, что возвысило даже средь магов, он оставался магом и ни мгновенья не оказывался сопорати, даже в теле того, кто слабо связан с Тенью. Смел ли он, одарённый магической искрой, заявлять, что по-настоящему понимает, каково это — быть сопорати? Корифей в том не был уверен категорически; он полагал, что представляет их чувства, мог поставить себя на чужое место, но когда это всё равнялось прожить жизнь таким? Впрочем, некоторые сопорати отличались от других. Маги пользовались лириумом во все времена — и даже древние, как их сейчас называли, тевинтерские маги тоже восстанавливали силы холодными (Корифея всегда нарочно их подогревал) лириумными зельями, а не только изрезали собственную плоть, вознося молитвы одному из своих скверных Богов, или же проливали с экстатическими криками жертвенную кровь сотни эльфов — или быков, как повезёт. Однако лириум — это не только для магов. Хотя храмовников в его-то времена не существовало, Корифей знал, что отдельные личности весьма занимательно экспериментировали с синим минералом — вплоть до того, что силились проверить, что будет, если вливать в сопорати зелья, или что будет, если постараться вживить его под кожу. Обычно после такого подопытные умирали в мучениях, просто не переживая всех изуверских процедур; видел он и обезумевших, не понимавших толком, что они такое, где они, зачем они, и когда они. Сейчас Корифей точно знал, что будет — в обоих случаях. Он даже знал, что изменится, если сменить синее болезненно, мучительно красным — сверкающим слишком невыносимо, горящим избыточно ярко, вынуждающим полыхать изнутри и искриться снаружи от прорывающихся через плоть минералов. Сейчас Корифей точно знал, что будет, и на что он обрекает свою паству. Как с этим чувством, для коего не родилось ещё верного слова, справлялся Думат? «Что же будет теперь, Бог Мой Думат? — он выдыхает привычно уже, слушая голос совсем не того, к какому привык. Он слышал — Самсона, одного из тех, кто пошёл вслед за ним — по дороге столь до страшного тёмной, что не разобрать: есть путь или нет. — Иль не помнишь уже ты о рабе своём? Творил ли я что помимо Тебя? И ходил, и стоял я по Воле Твоей. Не дал в Храмы Твоих моих пленников? Я построил Тебе Храмы долгих лет, дал жертвы Тебе столь многие, что страшно мне счесть. Отражающий зло, отгоняющий боли, отверзающий очи, отвращающих беды, спасающий слуг Ты своих, даже если они согрешили пред Ликом Твоим, слышащий вопли взывающих, мгновенно являющийся издалека к зовущему, я взываю к Тебе вновь и вновь». От Корифея не укрываются тон, не укрывается и усмешка; он обещает себе, что спросит однажды, почему. Почему Самсону, похоже, нравится осознанье того, что их сила — уж не Теневая, как из описания его исходило? Как вышло так, что сила из плоти и крови, из Скверны и боли — лучший вариант, нежели то, что он описал? Связано это с личным отношением к магам — или, быть может, то следствие злости по отношению к Церкви, что зелье давала? Корифей знает, как сопорати к нему привыкают. Он своими глазами, в те времена, каких нет и не будет уже, как сходили с ума те, кто не был готов принять в себя то, что с Тенью особой связью повязан. Сопорати — не то же, что маги. Корифей впервые задумывается, каково это — быть храмовников. — Конус мороза… — он повторяет шёпотом, что толком не слышен. Он вновь вопрошает себя, каково это — храмовником быть. Как справится Самсон с теми, кто пришёл из Тени — теми, кто не готов оказался к ощущениям многим, какими водится физический мир? Когда-то давно Корифей Тишины ловил себя на пакостном чувстве после длительного пребывания разумом в Тени, что мир вокруг — слепящий, и громкий, и яркий, и звонкий, и острый, и полный красок столь многих, каких нет в Тени. Он хмурый ходил после долгих прогулок, страдал от больной головы, чувствительным к запахам, звукам себя находил, как точно мир настоящий, родной, вдруг оказался каким-то чужим. Корифей демоном не был — к счастью своему, признать это стоит. Он — человек из плоти и крови; не дух он бесплотный, что время понять не способен, ибо явился из места того, где его вовсе и нет; он — человек, который привычен к мирскому, который оторван от изнанки Тедаса вовек, однако он — понимал, какими духи быть могут, вырвавшись в новый им мир. К тому же, те, что наверняка ринулись к ним, давно были забыты, оставлены здесь, погребены. Они — полны гнева, безудержной силы. Он помнил, что сам и творил с существами такими, когда привязывал их к местам вне Тени; он помнил, что приключалось, когда путы слабели, трещали, ломались; он помнил, что перевоплощение в сгусток страха и боли резким могуще быть. — Будь осторожен, — отрывисто просит. — Когда-то эти существа могли быть добры, но сейчас — они в мире, который не их. Здесь такие лишаются разума и движимы лишь тем, зачем призваны были — уничтожать нарушителей тишины. Мгновенье молчанья — Корифей слышит скрежетанье. — Auxilio veniebam. Hostes tui cadranno tecum. Magia mea erit prope, suberit in omne tempus. Auxilio veniebam igne. Veniebam merere noxam hostibus tuis autem non concede vitium affertur. Auxilio venio. На Самсона ложится магический щит — не барьер, который скуёт всякие его действия, обездвижит, но надёжная защита, в первые мгновенья вспыхнувшая привычным красным цветом; затем алый исчез, но слегка давящее и одновременно обнадёживающее ощущение наверняка осталось: Корифей и сам всякий раз испытывал нечто такое, когда накладывал щиты сам на себя. Мелькает мысль, что, пожалуй, Корифей отдаст Самсону топазное сердце… если ничего сейчас не случится непоправимого. Для него этот жест ничего не стоил — он толком не ощутил, как затратил силы. Для его храмовника же эти чары могли стать и решающими, если быть беде. Осталась ли ещё в Самсоне власть над чужой магией — вот в чём вопрос Корифея. Он вдруг понимает, что желает увидеть ещё раз этого человека в бою — и вновь не пожалеть, что обратил взгляд на одного из выброшенных на улицу, как ставших лишними псов, наркоманов, когда-то бывших не иначе как церковными рыцарями, защитниками, несущими справедливость и стоявших между миром обычных людей и этих страшных, пугающих, отвратительных магов, вовсе ставших причиной появления андрастианства. Они служили Создателю — и кем многие из них стали сейчас? За кем они последовали? Корифей видит не забавную, но крайне горькую иронию в том, что служители Создатели пошли за тем, кто решил, что он — Бог, раз уж за тысячу лет никто не соизволил решить данный вопрос; он отчётливо понимает, что для современного мира его воззрения могут быть странными и ненормальными — и он помнит, что на него смотрели в первой же найденной церкви Создателя, словно бы он бежал из дома скорби, где запирают всех тех, кто лишился рассудка. Но Корифей знает: он не сошёл с ума. Сошёл с ума тот, кто решил, что во власти Бога столь легко отринуть из лона Своих Храмов людей, что положили жизни на служение Ему; безумец тот, кто полагает, что решение избавиться от лириумных наркоманов путём выбрасывания их в рудераль — это верный путь; омерзителен тот, кто считает, что допустимо закрывать глаза на подобное омерзение; отвратно сознавать, что такое решение принималось таким же, как и они. Корифей не был храмовником и никогда таковым не станет, но почему-то в нём хватало осознанности, чтобы понимать: лириумная ломка — это определённо тяжёлая вещь, которая ни к чему хорошему в перспективе не приводит. Где если не милосердие, то хотя бы понимание? Теневые вопли становятся всё ближе; Корифей старается излишне не шевелиться, уверенный наверняка, что так лишь привлечёт ненужное внимание со стороны защитников катакомб, чьи сущности сплетены со стенами, с потолками, с полом, с магическими печатями, чьё дыханье он ощущал. Это его кровь ритуально пролилась — а значит, он не мог остаться незамеченным; это он смело и нагло колдовал, возомнив себе, что способен повелевать остатками этих мест. Магия редко рушилась со временем: многое из того, что ею и возводилось, до сих пор стояло в идеальном состоянии, пусть и могло кощунственно сменить своё предназначение; магия редко рушилась со временем, но Корифей-то намеренно её подтолкнул. Дыханье Тени на лице. Этих существ, легко прошедших сквозь стены, как точно физических преград для них не существовало, называли призраками и полагали не иначе как истинными обличьями демонов, на кои не наслоились людские ожидания. Корифей считает быстро: шесть, и эти — далеко не единственные. Похоже, внимание прочих кто-то отвлёк. Издалека раздаются крики — уже человеческие. — Полагаю, хватит на два зуба! Не то чтобы Корифей был полностью уверен в значении этого выражения, но метнувшегося к себе призрака замораживает играючи легко. Дух умер не полностью — вскорости или переродится в Тени почти собою, коли хватит сил, или обернётся ничтожным виспом, беспомощным мелким огоньком скитающимся по изумрудным просторам царства вечной изменчивости, или возродится, но уже в новом качестве, или, быть может, нечто иное. Не столь важно это, как энтропийный поток. Корифей впервые задумывается, какие могут быть кошмары у Самсона.
  15. Никаких претензий к собственному слуху Корифей не мог бы высказать ни в один момент своего, безусловно, уже крайне длительного и занимательного существования. Более того, он смело мог похвастаться безукоризненным музыкальным чутьём, которое часто заставляло его ощущать самую настоящую боль в нынешнем времени, ибо, похоже, с падением славного Империума люди массово не то оглохли от собственных бессмысленных молитв, не то просто, растеряв правильные инструменты и упростив их (хорошо, он признавал, с какими страданиями когда-то было сопряжено его личное обучение и насколько проще оказалось взять в руки эти современные шедевры мысли), лишились растущих из правильного места рук. Более того, после заражения Скверной его чувства резко обострились: он видел в темноте (и отменно ощущал направленные на себя взгляды), ощущал столь тонкие запахи, какие прежде не сумел бы разобрать, пусть и не сказать, что не остался бы доволен, коли неведение продолжало бы его ограничивать, ибо отдельные, едва ощутимые прежде амбре силились точно бы снести его с ног ныне — что и говорить про слух, про чувство красного лириума, подозрительно знакомо и бешено горящего за спиной? Никаких претензий к собственному слуху Корифей не мог бы высказать — разве что претензии к невыносимому лязгу и жару, к этому чудовищному грохоту, отдававшемуся пульсацией в висках, к этому голосу — потрясающе рычащему и неожиданно эстетичному. Иногда Корифею казалось, что он подбирал себе ставку по голосам — и не прогадал. Корифей неуловимо напрягается на первых же словах Тиберия Мара — и оборачивается как раз вовремя. От Самсона тянет красным лириумом, багряным раздражением, перешагнувшим грань злости, и намерениями — кажется, в таких вещах Корифей уже не ошибётся больше; он позволяет себе рычание, абсолютно беспардонное, — и вдоль позвоночника словно проползает змея. — Я знаю, — без раздражения отзывается Корифей, — но всё-таки не могу обойтись без благодарности. В конце концов, Вы и Ваши люди помогают город удержать и не дать ему разрушиться окончательно. Корифей никогда не воевал — до нынешнего двадцать первого века, но всё-таки понимал, что нужно не только захватить, но и не потерять. Самсон употребил бы несколько иное слово — парное к futuere и с приставкой, должно быть, про, если Корифей достаточно хорошо понимал обсценную лингвистику. От его внимания не ускользает то, как Самсон держится с венатори — прохладно и с дистанцией, что, несомненно, лучше, чем агрессивно наброситься на Тиберия с обвинениями. Корифей уже давно в курсе некоторых проблем взаимодействия красных храмовников и венатори; он в курсе, что Самсон довольно странно относится к Кальпернии; он в курсе, что венатори опасаются красных храмовников — из-за того, что сами контактируют с красным лириумом во время перевозок, например. Минерал и правда опасный; Корифей уже подумывал о том, как лучше было бы транспортировать его, но где взять столько свинца? — Мой генер-рал, — кивает он едва заметно и столь же ненавязчиво и кратко тянет «эр». — Ты не мешаешь. Никогда не мешаешь, — и благосклонным чуть больше приличного тоном, и взглядом, направленным единственно на него, и лёгкой улыбкой Корифей даёт понять, что его внимание сейчас принадлежит только одному. — О чём ты хотел меня спросить? Похоже, сегодня — день разговоров и решения чужих проблем. И если с первым порой возникали проблемы и приходилось погружаться в молитвы, чтобы хоть как-то структурировать собственные измышления, то второго Корифею более чем хватало каждый день. Не то чтобы Корифею не нравилось или он сколько-нибудь возмущался: идеальным и, что важнее, привычным он видел такой день, в котором много, экстремально много речи — вплоть до того, чтобы пересыхало горло от собственных же монологов; не то чтобы Корифею не нравилось или он сколько-нибудь возмущался — скорее подозревал, что первоначальная интонация Самсона и рык подразумевают мало хорошего: вряд ли он желал обсудить высокие материи прямо сейчас. В конце концов, он же жрец и Бог в одном лице. Это — его обязанность, в противном случае — Богожрец из него какой-то очень уж неправильный.
  16. Много ли Корифей знал о сущности Тиберия Мара? Он слышал не то чтобы достаточно о нём; слышал, как называют с откровенным презрением не иначе как сопорати, в чьих жилах нет и не будет древней крови — и ложью то не стало бы, ведь Тиберий Мар — простец без мощи Теневой; слышал, как плюются, не смея в лицо смотреть особо: «Выскочка». Ложью станет заявить, будто Корифей сам, принадлежа к альтусам, не понимал, почему так происходит — таково сообщество тевинтерское, где магия и кровь — гарант почтенья, трепета и склоненья глав; он к стране этой от рожденья принадлежал, он ей служил, он в ней жил, он её познал, пусть и ныне святое место лишь наполовину — и не больше — свято для Богов. Чужое отношенье ясно, пусть не до конца он понимал, что за чувства вызывает Кальперния в его душе — похоже на святой восторг оно? Он слышал и ещё одно. Человек-война. Корифей вспоминает одного, кого сам назвать так был бы готов. «Старший», — говорит, сопровождая жестом, кратко он и с почтеньем — несомненным, и не приходится рта открыть, чтобы поправить уже с привычным вздохом — или дать понять, что он такое, скрытое в непритязательной оболочке. Тиберий Мар — выходец из вольноотпущенников, но уже не раб по сути своей; не раб законом, не раб он в голове… Но насколько же иначе приветствовали его в бытность тем, чьё имя-титул теперь пусты, мертвы: нет ничего того уж боле, что наполнило бы то Имя хоть каким-то смыслом. Пустой звук, бесплотный слов набор без определенья — не боле, ибо нет Корифея Хора Тишины без Тишины и Хора, а коли нет их, то разве существует он в полной мере? Давным-давно пред ним преклоняли колени, шептали: «Божественного Дома Господин, преисполненный Божественным Светом, увлекающий за собою сердца, да уберегут Вас молитвы от хранителей тьмы, от гнилого порока, от тех, кто живёт с дурною, нечистой душою, да будут враги все Ваши, бессильного мятежа дети, повержены, убиты, разрублены на многие части, да будут главы их отсечены, а тела — без почтенья сожжены»; шептали — и руки они вверх поднимали в знак почитанья и поклоненья. Не Бог он им был, пастве своей и Хору, не Бог он им был, пред каким дрожать нужно, испытывать трепет страшнейший, ибо нет ничего, что Тишина да не поглотит, — но Воплощенье Думата земное, Его раб и величайший избранник. Нужно ли это всё ему и сейчас? Нужно ли ему быть лишь Божественного Дома Господином, покуда для них он — Бог? Кем должен он быть — просто Старшим, без многих эпитетов, какие возносят люди в молитвах, какие услышать он ещё не способен, своих, прежде чем в просьбу голос посметь свой сменить, или тем, кому полагаются долгие словесные почести? От имени многое зависит — он это знал, но решение принимать не торопился. — У меня есть несколько вопросов, в том числе насчёт Вашего личного мнения и видения ситуации, — после короткого кивка начинает Корифей, приняв жест короткого почтения к себе. Он ощущает на себе взгляды: удивление смешано с оторопью и желанием воздать почести тому, кто неожиданно оказался их собственным Богом; и понимает, что отданный Тиберием приказ — это то, что отделяет его от собственной паствы. — Искренне надеюсь, что не избыточно отвлеку Вас от дел, но, если Вы не против, я бы немного прошёлся. И, возможно, нашёл бы место не столь оживлённое. Корифей делает приглашающий жест рукой, проследив за пронзённым пристальным взглядом ординарием, и позволил себе едва заметную улыбку; отчего-то ему доставляло удовольствие наблюдать за тем, как работают венатори, и что они вовсе работают. Вопрос о том, можно ли отказаться, даже не открывается. Зато стоит вопрос о том, с чего лучше начать. Корифей мог бы потребовать немедленно отчитаться; мог бы узнать, требует ли нечто его сиюминутного участия; какие есть глобальные проблемы, какие планы, какие были потери от осады Тантерваля, какие есть бреши сейчас в обороне этого города, что вовсе с ним делать в ближайшее время, как обстоит вопрос с местным населением, чем можно помочь, когда пора выдвигаться на Киркволл, однако решает спросить кое-что другое. — Как Вы себя чувствуете? — тон его спокоен и мягок. К счастью, осада оказалась для них победной; в противном случае голос Корифея не отличался бы подобной невозмутимостью. — К своему стыду, я не нашёл времени переговорить с Вами раньше, — и он пользуется моментом, когда могущ побеседовать с легатом Маром особо без посторонних — и даже без Кальпернии, — и не смог выразить свою признательность раньше. Спасибо, Тиберий. Бог смотрит в его глаза — разница в росте сейчас не настолько принципиальна. В конце концов, это его венатори. Его легат. Его жрец. Член его паствы. — Какие планы — как у Вас лично, так и у нас — на ближайшее время?
  17. Под сводами храмов он всегда ощущал нечто особое, и этим особым всегда становилось осознание невыносимой близости к Богу; пропитанные старинной магией, что казалась ему вековечной и несокрушимой, он преклонял колени в Великом Храме Тишины, он голову свою склонял смиренно, когда искал утешения души и желал побыть не то чтобы один — наедине с Богом Своим. Голос его тогда едва звенел среди высочайших колонн, обвитых драконами, глядевшими из-под потолка; голос его тогда едва звенел среди полуночного сумрака, нарушаемого лишь треском углем — Божественному Пламеню не должно угаснуть. Он сознавал себя принадлежным, принадлежащим; он сознавал, что жизнь его — никогда не одна, ибо есть Думат, который ответит и примет. Храм по сути своей — самое неодинокое место из всех, что вовсе можно придумать; ни площадь, ни рынок, ни ратуша, ни порт сравниться с ним не способны, но сейчас чувства Корифея подсказывают ему обратное. Под сводами храмов он всегда ощущал нечто особое, но этим особым — что стало сейчас? Он созерцал то, что стоит красивым признать: гармония размеров и формы, богатое убранство, но каков во всём этом смысл? Как можно видеть подлинную красоту в том, чья только оболочка прекрасна, но внутри — нет ничего того, что должно? Как можно вовсе назвать храм — храмом, коли нет в нём Бога, если по самому определению своему он есть Дом Бога? Под сводами храмов он всегда ощущал нечто особое, и этим особым стало отторжение. «Думат, — про себя он обречённо говорит, — Царь Божественный, Чья Власть — над жизнью и смертью, да не будешь Ты обезглавлен, а после — сожжён». Корифей жмурится, стараясь не думать о том, что сотворили кровные — тогда и вовсе — враги их обоих; он не зрел мёртвое тело — лишь пролитую, чёрную, Скверную Кровь его Бога. Что с Ним сотворили они? Как Он был убит? Что с Телом они позволили сделать себе? Сожгли похоронно, как нужно, иль расчленили греховно? Одно облегчает ощутимо едва — убийц Его давно уж не стало. «Пошли Свои исполненные Могущества Слова тем, кто пребывает в Твоём Присутствии, — он просит не только лишь для себя, как и было всегда в его жизни, — дай знак мне о том, что Ты — Тот, Кто живёт после смерти. Я тот, с кем идёт Бог, я верую в то, но отчего же так пусты мои чувства? Я не произнесу сейчас лжи: я не нарушал ни разу за время всё то священных времён и сроков, я не позволял пропуск молитв, я не…». Он прерывает мысль свою. Ложью будет сказать, что не силился мстить он, что не оскорблял Богов всех Царя, что не богохульствовал и не поносил, что не порицал в мыслях Его; ложью будет сказать, что не пожрал он множества и множества раз горящее сердце своё. Корифей закрывает глаза. — Что есть храм, Агмо? — вдруг он вопрошает венатори, что следовал тенью за ним. Поворачивает голову: да, так и стоят рядом с ним. — Госпо… — Не господин, а Старший, — поправляет он спокойно. — Старший. Я думаю, храм — это… это дом молитвы. Это такое место, где… — Агмо запинается неловко. Странно смотрит на своего господина, который не господин и очень уж не любил это слово, и Бога. — Я боюсь, что это прозвучит глупо. Бог смотрит на него чуть снизу: в таком своём облике он будет пониже, и это — неожиданно странная и очень нормальная вещь. Привыкшие взирать снизу вверх на трёхметровое существо, сейчас венатори, знавшие, за чьим лицом скрывается их Бог, должны были привыкать к чему-то новому — опять. — Я когда-то порицал логические измышления за их содержание? — Никогда, Старший. Только за… за нарушения логики. Судя по выражению лица Агмо, становится ему чуть проще. — Мне интересно, что ты хочешь сказать, — Корифей кивает. — Говори. — Храм — это место, где много людей, — выпаливает венатори. — Раньше я мало думал над этим. Точнее, почти… не думал. Вы знаете, как оно с рабами… — голос становится тихим, речи — вновь неловки. Корифей ведал, что такое — стыд за своё происхождение, и встречался с этим неоднократно. — Тебе не стоит бояться со мной говорить, — Корифей понижает голос на несколько тонов, и интонация его — очевидно просящая; он даже видит, как хлёстко бьёт осознание этой простой вещи Агмо по лицу. — Я здесь именно для этого. — Простите. Корифей — щурится: — Я не принимаю неконструктивные извинения. — Прос… — Агмо. — Старший. Я никогда не чувствовал себя в храме одиноким, — как-то опасливо признаётся он, точно зная, что раньше-то молился в храмах Создателя, насколько то было возможно, а сейчас перед ним стоит совсем нечто иное — правдивый и более чем живой сюжетный поворот из Песни Света. Наверное, это звучало грешновато? — Там звуки. Другие люди — и не только люди, конечно. Матушки. И обычно довольно… людно. Агмо повторяет свою мысль, рассматривая небо сквозь гигантскую трещину в потолке храма и избегая столкнуться с внимательным взглядом своего Бога — почти испытывающем его на прочность как будто. — В том и смысл храма, — соглашается легко Корифей, успевая поймать магией поток каменной пыли, посыпавшейся на голову трудившихся внутри венатори. — Это место никогда не должно быть пусто без человеческих душ, ибо для себя я вижу смысл веры и религии в преодолении страха одиночества и смерти, и обязано быть наполнено Божественным Ответом. Поэтому, на мой взгляд, основная обязанность Бога — существование, из коего закономерно вытекает и способность слышать, отвечать и помогать. — Я понимаю, — кивает он немного нервно. — Я могу задать очень дурацкий вопрос? — Разумеется. Я слушаю. — Вы тоже боитесь одиночества и смерти? — Я задам тебе вопрос в ответ, — Корифей чуть улыбается. — Зачем Богу нужна паства? Агмо смущённо опускает взгляд. — Я могу взять время подумать? — Конечно. Сопроводишь меня пока что к Тиберию Мару? — Да, Старший. Похоже, разведчиком Агмо стал не просто так: он обладал удивительной возможностью точно знать, где кто находится; впрочем, возможно, скорее сыграло свою роль то, что легат располагался на противоположной конце площади, где устало возвышалась городская ратуша, — и его голос Корифей не смог не узнать сразу. Отдача приказов. Конечно. Этим и должен заниматься генерал. А ещё генерал (не только алых храмовников), будучи полноправным советником Старшего, должен заниматься дачей советов и рекомендаций, иначе зачем вовсе нужен генерал? — Тиберий Мар, — раздаётся за его спиной. — Я могу отвлечь Вас разговором?
  18. Corypheus

    падальщики

    Корифей Хора, что онемел, лишился всех голосов; Корифей Хора Того, Кто смел молчать, не отзываясь на страстный, как прежде, зов; Корифей Хора, что лишён головы ныне и тела — нет и Слова от Бога, Которым им Пел, нет Шёпота, нет повеления — нет и тех, кто мог бы услышать, кроме него одного. Как мог именоваться он Корифеем Хора Тишины — тем, кто никогда не один, и это заложено в слове самом? Как мог осознавать себя таким, покуда нет храма? Вот каков он теперь — без паствы своей, без жрецов и без Бога… Отвратная, стыдная, страшная мысль — не смел допустить он такую; взгляда от глаз многих он не отводит. Восхваленье, размеренный гимн — неслышно, лишь для себя, в голове, молчаливо, чтоб успокоить крамольные мысли, чтоб самого себя на лад верный настроить: «Слава тебе, Бог Тишины и царь Богов, Чьи Воплощения Святы. Ты — сокровенный образ в храмах. Ты — Властелин Тишины, Тени Господин, Повелитель Божественных трапез в Граде. О благодетель, мы воспеваем Тебя все века. Престол Твой оберегает Храм Тишины. Славное Имя Твоё легло на уста печатью. Из всех Богов Ты — самый высший, мудрость дарящий людям. Врата Небес перед Тобой раскрыты, о Властелин Тишины. Вечноживые звезды служат Тебе, а те, что не уходят с неба в темень — Твои лишь престолы. Щедрые приношенья люди Тебе сотворят, и сонм Богов простираются ниц. Дальних земель границы, горних небес края жаркой мольбой встречают час Твоего прихода. Праведники склонились перед Тобой, о Думат, Дракон Тишины, славит Тебя Тевинтер, зрящий явленье Бога. В блеске Своём повелеваешь Ты мудро. Власть Твоя беспредельна. Милостив к посвященным грозный Твой лик; и тот будет Тобой отмечен, кто не отводит боязливо взора. В страхе пребудут все города и все люди, твердя с надеждой Имя Твоё благое, ибо оно и вправду первое средь Имён в сладостном фимиаме жертвенных приношений. Многоголосьем плачей горестных праздник Фуналис встретит Тебя. Тевинтер — в радости возликует, ибо Ты — Господин великий, Первый средь Братьев. Разум Твой тверд и прочно на земле Ты стоишь, о, Властелин Тишины, ибо в дланях Твоих — правленье миром до истеченья сроков, о, Раскрывающий Уста». Корифей Хора Тишины и сам словно бы онемел, вслушиваясь в голос — трескучий, но всё-таки плавный, не слишком уж рваный, но ужасно чужой. Он многих услышал на своём веку, и отголоски тех звуков порою терзали его — и, о Думат, как счастлив он был от того, что глаз боле не способен сомкнуть — только в притворстве отвратном, когда надо не дать заподозрить себя в чём-то странном. Нет в жизни его боле кошмаров — не будет; не так уж и плохо, если подумать, что нет связь с Тенью боле: отныне он недосягаем до снов, пускай неизменно навязчивым мыслям подвержен. Нет больше снов — нет и кошмаров. Нет того ужаса, нет той какофонии, что мог бы услышать он в них. Он знает, что ему скажут. Ему не надо слышать, чтобы знать. — Когда-то давно я звался таковым, — он произносит негромко. — Что ныне осталось в имени том, что ты употребил, из былого? Нет Храмов, какие я помню, какими я жил, в каких молитвы свои я читал наедине со Своим Богом, где всякий пришедший мольбы возносил небезответно к тому Богу, который услышит, Чьи Величия распространяются всюду, докуда лучи светила, что зримо иль сокрыто, доходят, — голос обращается в горестный шёпот. — Можно ли по сути своей зваться Корифеем Хора того, которого не существует тысячу и две сотни лет? Могу ли знать себя я как Корифея Тишины, коли нет Хора? Nomina nuda — tenemus? — вопрошает кратко он и тихо между биеньями своего сердца. — От исчезнувших вещей остаются пустые имена. Вопрос о сущности вещей разум занимал его всегда. Что он с именем пустым своим? Какой Корифей он Хора Тишины? Сейчас он — Корифей. Без Тишины. Без Хора. — Ты говоришь мне о настойчивости, о том, что не смею я упасть, — он повторяет, лишь едва позволив себе тон вопроса. — Ты говоришь о том, что я — стою, пускай и оступился. Ты говоришь так, как будто есть выбор у меня, — лицо его кривится. Не отвращенье то, но боль глухая, засевшая при первом взгляде на весь мир, где не осталось Света, где нет Ответа, где нет Бога, где Веры — нет. Мир то не мёртвый, но в агонии, во мраке, где не Свету места, кричит как — как можно оставить преступленье это просто так? А как, преступив себя, смириться можно? Кем надо быть, чтобы глаза закрыть? Он верил в оправданье, он верил в правосудье, он верил в измененье, он верил в очищенье, он верил в возвышенье над мраком и грехом, разрастающимся стремительно в душе. Но не для них — не тех, подвёл кто так. Их не постичь, их не понять? Во мгле сокрылись ото всех, исчезли от мира, бросив его на произвол судьбы немилосердной; отказались от того, что сами однажды принесли, иль взяли — не столь уж важно то! Не отсвет, не тень блеклая слова, мысли — им запретить то должно. Как простить можно такое обращение с людьми? Как оправдать возможно слова, прямо говорящие о том, что Бог презреть посметь способен? Разве это — Бог? — Посмотри на мир, на то, каков сейчас он. Звенят, поют, но он проходит мимо — тот, молитвы обращали все к кому. Оставил их он в тишине — так чем лучше безмолвный — мертвеца? Где твёрдость их, где нежность, где сила быть с людьми, где принятие несовершенства, где любовь? Слабость, тленность, беспощадность, опустошенье, слабость и отчаянье, одиночество и страх! — взвивается вверх пожаром возмущённый глас; он взмахивает руками, как будто то помочь ему — и всем вокруг — могло. Горит привычно он, не угасая и не смея, но не только ярость в нём жива — полыхают ярко те же боль, отчаяние, скорбь и страх; он сам и заразился ими. Мир сегодняшнего дня — это мир, переживший смерть свою; мир сегодняшнего дня — это издёвка над былым, это — ужаснейший кошмар. Едва глаза открыв и осознав, где оказался, Корифей напуган был: как жить возможно в мире, который обратился в долину боли, ужаса и плача? Он думал, то — кошмар, то — порожденье разума его, то — последние мгновенья перед смертью, то — наказанье за нутро гнилое, то — продолженье сна в горах Виммарк, среди крови чужой, но он, презрев прахом становленье, осознал, что не погиб тогда в привычном смысле. Так темна дорога, что, может быть, совсем её и нет. — Как закрыть глаза посмею я? Как смолчать посмею, отвернуться и забыть, как точно и не знал? Принять скорбь кто-то должен, но никто не пожелал за столько лет, а кто желал — сгорел. Пусть таковым же стану я. Недолго он молчит, голову опустив, насколько то возможно в месте нестатичном, что верх и низ — всё пусто. Решенье принял это он давно. — Не прав ты и про душу, существо Тени. Что считаешь ею ты, — он смотрит в жёлтый глаз, — то, что сам пожрать способен? — Корифей глядит с прищуром. — Душа — нечто иное, не сила это только, какую почуять ты способен, не только эмоций пламенный костёр, не только сны, каких отныне я лишён. Душа есть всё то, чем полагает себя живое существо. Он не верил, что души лишён. Будь он без неё, то мог бы чувствовать столь ярко? Мог бы измышлять? Мог бы и вовсе существовать? — Душа — отчасти разум есть, — он подходит ближе. — Что мы есть, как не воспоминанья наши? Что есть мы, как не опыт, что остался на душе? Что есть мы, как не всё то, что приключилось с нами за всю жизнь? Что мы, если не наше собственное существованье? — припоминает разговор, который вёл здесь когда-то юный Сетий, тот, кто Корифеем назвался самовольно. Каков шанс, что демон этот — Силамелан, коего он знал однажды? Ведомо ему, что Тень — изменчива, быстра и не всегда стабильна; ведомо ему, что духи могут оставлять места, коли категория такая к Тени вовсе применима; ведомо ему, что обманут ожиданьями своими может быть, но верит до конца, что не ошибся. Он сам видел паденья духов. Он сам видел, как погибает Бог. — Я в помощи нуждаюсь, как и говорил, — кивает он неторопливо, невольно сжимая руки-лапы, увенчанные чёрно-алыми когтями. — Мне сил не хватит, чтобы мир весь изменить и вновь во плоти попасть туда, откуда выброшен я был в таком обличье.
  19. Corypheus

    shippere

    Старший / @Calpernia Кальперния — не боится. Она смотрит, но не ведёт пальцами по краснолириумным наростам, как бы дивно они ни пели; Старший — запретил к себе прикасаться. Ради безопасности. Конечно. Чёрные отростки оплетают руки, заводя их за спину; пергаментно-сухие губы Старшего — на её шее. Странное достоинство он ей сохраняет — не стал обнажать полностью (только приспускает штаны), касается сам; но — запрещает делать то же самое. Треск. Чёрный, пронизанный алым коготь отламывается; следом — второй. Третий. Кальперния тихо выдыхает, зажимаясь, когда первый палец проникает в неё; Старший — свистяще шепчет на ухо на старом языке. Кальперния не понимает слова, но знает: это похвала. Второй. Такова любовь Бога? Третий. Старший вновь касается её губ.
  20. Corypheus

    decedere

    Сетий не может спать — и радуется, что н е. Он знает, что является ему в кошмарах; он рад бессмысленному ночному забытью, рад не сомкнуть глаз, рад уставиться в потолок, не в силах собрать крупицы сил заснуть. Сетий не может спать — и не может снова увидеть её холодное тело в своих руках. Сетий не может спать — и не может увидеть кошмаров. Только они от этого не исчезают. Корифей не может спать — и радуется, что н е. Он знает, что явилось бы ему в кошмарах; он рад странному забытью, что не сон и им уж не станет, рад, что боле с Тенью не связан так прочно, что яркой звездой горит для тамошних обитателей. Корифей не может спать — и не может снова увидеть Его гниющее, могучее Божественное Тело, не защищённое в нужный момент. Корифей не может спать — и не может увидеть кошмаров. Только они от этого не исчезают. Старший не может спать — и радуется, что н е. Он знает, что явилось бы ему в кошмарах; он рад, что лишь глядит в ночной потолок и отпускает все мысли и страхи, позволяя себе не размышлять. Старший не может спать — и не может увидеть ту пустоту — всё, что осталось после. Старший не может спать — и не может увидеть кошмаров. Только они от этого не исчезают. С каждым днём их всё больше и больше. Он знает, какие они, и без того.
  21. Corypheus

    decedere

    Разные зарисовки про трёх моих персонажей. Степень ебанутости разнится. Что нашлось, то выложилось. *** — Быть может, жизней много, — в ночи Сесилии тихо он говорит, — было, есть иль станет — не важно то сегодня и сейчас. Тебе я благодарен, что это бытие со мной ты рядом. — Жизней две, — он шепчет Думату Самому, — и сколько я ещё переживу? Неужто должен остаться я один? Думат... — слова едва слышны, — ...Мой Господин... — Спасибо, что рядом ты, — свистит почти неслышно он опять в ночи, уверенный, что Самсон спит. Не так уж и плоха очередная его жизнь. *** — Я не мессия, — вздыхает Сетий. — Я лишь стараюсь делать то, что считаю верным, и то, что считает верным Думат. Он знает: Думат его Слышит. Думат всегда Слышит. — Не мне ли придётся стать мессией? — выдыхает Корифей. Он знает: Думат молчит, и Тишина эта — совсем не божественного толка. Молчит и Создатель, а Андрасте с фрески смотрит как будто с жалостью. Старший знает: не так уж и хорошо быть жертвой добровольной. Если честнее, в этом нет совсем ничего хорошего. Но если так надо, если иначе — никак, если никто больше, то есть ли у него право сомневаться? *** — Я вернусь, — говорит Сесилии Сетий, улыбаясь, но взгляд его — грустный. Когда он лгал ей? Никогда не лгал, но ошибался. — Я вернусь, — говорит Думату Корифей. Сложно назвать то речью в полной мере — мысли их едины ныне. Когда он лгал Ему? Никогда не лгал, но ошибался. — Я вернусь, — говорит Самсону Старший. Он же не лжёт. Но часто, часто ошибается. *** — Ибо такова Воля Думата, — провозглашает Корифей Хора Тишины над осуждёнными. — Всяк, приговор выносящий, да будет могущ привести его во исполнение. Горящие души, пожираемые пламенем души, полные ереси, мрака и тьмы — отличное подношение Ему. Всяк, приговор выносящий, да будет могущ привести его во исполнение — и собственная кровь горит огнём. — Всяк, приговор выносящий, да будет могущ привести его во исполнение, ибо такова Воля Бога, — Корифей говорит. Кровь его — Скверной и злостью горит. Этот мир — прозреет, пусть даже в огне. — Всяк, приговор выносящий, да будет могущ привести его во исполнение, ибо такова воля моя, — шепчет Старший слишком громко. Огонь, что внутри, возгорается только сильнее. *** — Божественного Дома Господин, — преклоняет колени Сетий Амладарис пред Корифеем Хора Тишины. Низшие жрецы да поклонятся. — Божественного Дома Господин, — склоняются потом пред ним. Ноша на плечах всё тяжелее. Мало хорошего она принесла. — Господин... — Не господин я вам, а Старший, — отрезает. *** — Я не пытался отомстить Богу, — с лёгким сердцем клянётся Сетий Амладарис, преклонив колени покорно. — Я пытался отомстить Богу, — Корифей смотрит на Рубигинозу свою — снизу вверх, но не склонившись. — Я не стану больше мстить, ибо нет смысла в том, — Старший смиряется внутри, что толка в кровавых взываньях — ноль. Он сполна отомстил. *** — Видит Думат, я не творил зла, — шепчет исступлено Сетий Амладарис, и руки его — в крови. — Видят Боги, я не творил зла, — свистит отчаянно Корифей, и когти его — сверкают красным. Старший — тот, кто питается кровью — громко молчит. — Чего бы ни стоило, — одними губами он шевелит. ***
  22. [29-30 Первопада 9:42 ВД] ДОРОГУ ОСИЛИТ ИДУЩИЙ ◈ The Elder One, Treyce ◈ » Вольная Марка, Вайлдервейл « «Везение — это удачи, к которым непричастен испытующий разум». — Арулен Возможно, отправиться в Вольную Марку было не самой лучшей идеей. Возможно, слушать странного человека с храмовниками тоже было не лучшей идеей. Но скучно, возможно, не будет. NB! Возможны осадки в виде малефикарства.
  23. [9 Нубулиса 9:42 ВД] ПОЗНАЙ ЛЮБОВЬ МОЮ, ДИТЯ ◈ The Elder One, Calpernia ◈ » Горы близ Эмприз-дю-Лиона « «Проклятие шло не от бога. Проклятие шло от него самого и было вскормлено лишь его собственными деяниями — и это было в равной степени применимо ко всем людям и ко всем постигающим их карам». Если бы птицы создали себе Бога, он имел бы крылья; Бог лошадей был бы четвероногим. Каким был бы твой Бог, Кальперния? NB! Убийства, кровь, интересные заклинания, намёки на ксенофилию. https://download.mp3ru.download/s/Marilyn-Manson-Tainted-Love.mp3
  24. Corypheus

    docere

    Начинаю тред СЕТИЙ И ДЕТИ. *** Сетий долго думает, как объяснить Алайне и Алекто стихии. Он перепробовал много вариантов — уже почти десяток, из которых ни один им не подошёл. Сетий долго думает, прежде чем находит новый вариант. — Попробуйте ощутить стихии. Ощутите огонь. Какой он? Две пары синих глаз смотрят на него. — Горячий? — Палящий! — Солнечный! — Съедобный! — Драконы всё ещё не едят огонь. Сетий не удерживается от улыбки. — Огонь — своевольный, — замечает он. — Ему нужно пространство, ему нужно... дышать. В каком-то смысле он всеобъемлющий и мало покорный, не такой ручной, как молния: потому огонь обычно используется в бурях и вспышках. Он сокрушающий, опустошающий и будет поглощать, пока есть пространство. Алайна и Алекто даже ногами перестают болтать на лавочке. — Огонь очень связан с ветром. Какой ветер? — Везде... — ...сущий! — И могучий. — А ещё непокорный! Сетий кивает. — А теперь вспомните грозу. Какая молния? В чём отличие молнии — от огня, несмотря на то, что молния может рождать пожары? — Она одинокая. — И направленная! — У неё есть... — ...тра... — ...екто... — ...рия! — Возможно, вам обеим будет легче, если вы станете представлять стихии как... сущности. Не конкретные заклинания — нужно представить сам образ. Алайна и Алекто синхронно кивают. Похоже, он не ошибся, решив подойти с этой стороны.
  25. Corypheus

    agere

    Я не знаю, что здесь происходит. Это аушка, да. *** — Ты — нечто большее, — говорит ему отец Сетий, когда впервые вообще разговаривает с ним, подсев рядом в дрянном Висельнике. Тогда он накрывает ладонью — своей идеальной ладонью — руку Самсона. — Ты — нечто большее, — говорит ему отец Сетий, когда впервые представляет своей... коммуне? секте? пастве? Самсон не уверен, что они такое, но понимает, что влип. Тогда он касается губами лба и смотрит снизу вверх. Ладони его почти не ощущались бы на плечах, если бы так не... поглаживали. — Ты — нечто большее, — говорит ему отец Сетий, когда Самсон впервые проливает жертвенную кровь. Тогда он целует, прикрыв глаза, но не в лоб — в губы. — Ты — нечто большее, — говорит ему отец Сетий, когда впервые приглашает в свою постель. Да, влип. *** Отец Сетий разрешает положить себе голову на колени; гладит по волосам, слушает, отвечает — негромко, и даже в ночном Храме кажется, что слова эти — совсем на ухо. Отец Сетий разрешает развести себе колени — смотрит с прищуром. Выдох отдаётся эхом под потолком. Наутро спина Самсона — в алых полосах. *** — Какие упрямые!.. — он вздыхает с искренним, неподдельным сожалением. Он расстроен, разочарован; опечален, что двое случайных заезжих не вняли его словам. Не вняли голосу разума. Отец Сетий, их господин, беспокоился о пастве и любил её — Самсон это знал, а особенно отчётливо ощущал это в постели. Тянет на себя. Шепчет: — Принесёшь мне их в жертву или мне обратиться к Кальпернии?.. Самсон — вгрызается в шею. Нет, никаких Кальперний.
×
×
  • Создать...